У Прибулы глаза были жесткие, неподвижные, он закусил губу. Кодичек поймал испытующий взгляд Богорского и потупился. Что крылось за общим молчанием? Богорский взглянул на Бохова, тот тоже молчал.
Гул бомбардировщиков затих вдали. Где-то над гущей городских домов свистел и трещал теперь воздух, разрываемый стремительным падением бомб, лениво плыло к небу буро-желтое зарево от пожаров, возвращая обратно на землю взлетавшие обломки и осколки.
Где-то далеко от лагеря среди мечущихся и кричащих людей сейчас свирепствовала и бушевала фурия войны.
А здесь, над прильнувшими к земле бараками, здесь, в углу операционной, притаилась, сидя на корточках, небольшая группа людей, и между ними и пятьюдесятью тысячами обитателей лагеря, казалось, сама судьба просунула горсть других людей, числом сорок шесть, чтобы искушать этих пятерых, как некогда дьявол искушал Христа на горе. Ибо если завтра утром сорок шесть будут расстреляны, значит…
Богорский не стал ждать, пока кто-нибудь заговорит. Он разорвал тишину, высказав то, о чем думали все:
— Если завтра утром тех сорок шесть расстреляют — значит, будет расстрелян мнимый ИЛК. Фашисты вообразят, — продолжал он, — что растоптали «руководящую головку» и что теперь они свободно проведут эвакуацию. Но мы с вами, товарищи, еще на месте и аппарат не остается без руководства. Мы можем спасти людей, много людей, ибо сорок шесть умрут за нас и за все пятьдесят тысяч заключенных!.. Разве это не хорошо?
Ван Дален поднял брови, Кодичек снова потупил глаза, Прибула пробормотал ругательство, ему не сиделось на месте. Не смея вскочить, чтобы не быть замеченным через окно, он беспокойно ерзал.
— Нет! — сейчас же ответил Бохов и устремил взгляд на Богорского.
Это «нет», как ключ, вошло в сердца всех. Прибуле хотелось сказать многое, но он лишь горячо восклицал по-польски:
— Нет, нет, нет!
Теперь и Богорский, как ван Дален, прислонился головой к стене и закрыл глаза. Он устал, но испытывал облегчение.
Бохов заговорил о другом.
— Вместе с ребенком, — сказал он, — к нам вошло несчастье. Но ребенок бесследно исчез. Кто его унес? Это мог быть только один из нас. Ребенок польский. Ты унес его, Иозеф? — спросил он Прибулу.
Поляк в ужасе всплеснул руками.
— Я?.. Я сам спрашивать, где дитя. — Может быть, ты, Леонид?
Богорский открыл глаза и тоном, внушающим доверие, ответил:
— Я не уносил ребенка.
Ван Дален и Кодичек тоже заверили, что они тут ни при чем.
Каждый из них говорил правду, — у Бохова был на это чуткий слух. Подозрение легло на отсутствующего Риомана. Однако все, и даже Бохов, были уверены, что француз не мог этого сделать. Бохов поднял руки.
— Ну хорошо, — сказал он, — допустим, его убрал Кремер. Куда бы ребенка ни унесли и кто бы это ни сделал, малыша больше нет, он исчез. Но я должен вам кое-что сказать. — Бохов приложил руки к груди. — Во мне многое изменилось. Мое сердце, товарищи…
Он боролся с собой, не решаясь сделать какое-то признание.
— Когда меня сюда доставили, я сдал свое сердце вместе со всеми пожитками в вещевую камеру. Бесполезной и опасной вещью казалось оно мне. Здесь оно было ни к чему. Сердце делает человека слабым и дряблым, думал я и никак не мог простить Гефелю, что он… — Бохов приостановился и задумался. — Я представитель немецких товарищей в ИЛКе, кроме того, я лицо, ответственное за интернациональные группы Сопротивления. Вы отличили меня, возложив на меня эти обязанности. И я хороший товарищ, не так ли?.. Нет, я плохой товарищ!
Он протянул вперед руки, останавливая тех, кто пытался возразить.
— Я хотел вам это сказать, чтобы вы знали! Вы должны знать, что я был высокомерен. Возомнил, будто я умнее других. Это было самомнением и жестокостью. Бездушной жестокостью! С тех пор как ребенок появился в лагере и все больше людей своими сердцами возводят защитный вал вокруг его маленькой жизни… Гефель, Кропинский, Вальтер Кремер, Пиппиг с товарищами, поляки-санитары из шестьдесят первого барака, вы сами, тот неизвестный… с тех пор как все это совершается вами, товарищи, и никакой Клуттиг или Рейнебот не в силах пробить этот вал, мне стало ясно, что я плохой товарищ, ясно, как мы велики в нашем унижении, ясно, что Гефель и Кропинский сильнее самой смерти.
Бохов высказал все, что хотел. Все молчали, потрясенные. Богорский уронил голову на грудь, казалось, он сидя спит. Взволнованный Прибула на коленях подполз к Бохову, обнял его и заплакал у него на плече. Бохов прижал к себе молодого поляка.
За стенами была мертвая тишина. Тревога тяжким грузом давила на лагерь.
Бохов освободился из объятий Прибулы, он снова был деловитым и холодным.
— Мы должны принять решение, — сказал он. — Но перед этим нам необходимо хорошенько подумать: есть ли возможность спасти этих сорок шесть товарищей? Не правда ли, Леонид, нам надо их спасти?
Богорский, словно очнувшись, поднял голову.
— Так и я считаю, — просто ответил он, — Мы должны поглубже заглянуть в наши сердца, где, засыпанные сором, покоятся наше мужество и человеческие чувства. Сорок шесть товарищей не могут умереть. Они должны жить! Или же умереть вместе с нами. Так я считаю.
— Я тоже об этом думал, — признался ван Дален. — Если они умрут, тогда… — Он не договорил, молча кивнул Богорскому, а затем, решительно продолжал: — Мы поставим сорок шесть товарищей под защиту ИЛКа! Мы их спрячем! Многих из них мы можем укрыть в лазарете. Остальных устроим в лагере. Скрытых нор здесь достаточно.
— А потом? Что будет потом? — спросил Кодичек, но вовсе не из страха — он был просто озабочен.
Однако Прибула понял его неверно.
— Ты хотеть быть трус? — крикнул он. Бохов обнял поляка за плечи.
— Мой молодой польский друг! Разве мы трусы, если мы осторожны?.. Да, товарищи, этих сорок шесть ИЛК берет под свою защиту! Мы их не выдадим!
— Десять из них я устрою в лазарете, — пообещал ван Дален. — Мы впрыснем им состав, повышающий температуру, и они ничем не будут выделяться среди больных.
— Почему не спрятать всех сорок шесть в нашей яме? — спросил Кодичек. — Там места хватит.
— Нет, — возразил Богорский. — Когда песок лежит кучкой, его можно убрать, один раз взмахнув лопатой. Нужно рассыпать песок тонким слоем, тогда он исчезнет. Спрятать в лазарете, как предлагает ван Дален, можно не больше двух обреченных, остальных нужно разместить в лагере.
— А если все-таки кого-нибудь найдут? — спросил Кодичек. — Неужели предоставить его собственной судьбе?
— Мы никого не выдадим, — просто ответил Бохов.
— До сих пор мы всегда лишь обходили опасности. Это было хорошо, очень хорошо. Мы умели умно и ловко, используя удачу и случай, уклоняться от опасностей. Таков был наш путь за все эти годы. Звание Человека мы оберегали и защищали с хитростью зверя, и Человека нам нередко приходилось прятать глубоко в себе. Ведь так было, товарищи, не правда ли? Теперь мы вступаем на наш последний путь, впереди свобода или смерть! Увиливать больше не будем. Мы уйдем отсюда уже не как заключенные! С этого часа мы хотим быть людьми! Сегодня и впредь — до конца пути. Заключенному было дозволено обходить опасность. У человека только один путь, и он ведет вперед, прямо на опасность! Пусть это будет нашей волей и нашей гордостью. Я знаю, что говорю, товарищи! Если найдут хоть одного, будем его защищать во что бы то ни стало, если нужно — с оружием в руках! Примем же такое решение. И тогда начнется восстание. Свобода или смерть! Со времен Спартака история не раз являла примеры гордости и величия Человека. Итак, решаем — восстание?
Бохов протянул вперед руку.
В глубоком молчании встретились руки людей, встретились их взгляды, и на их лицах впервые блеснул свет той жизни, которая ждала их впереди.
Было постановлено подать руководителям групп Сопротивления сигнал тревоги второй ступени, что значило — учредить в бараках дежурные посты, поставить у хранилищ оружия намеченных для этой цели людей из лагерной охраны и немедленно, не позже вечера, найти и подготовить убежища для сорока шести человек. Начиная с этого часа — всему подпольному аппарату быть начеку, правда, втайне от лагеря, но в любую минуту быть наготове для выступления. Было также решено начать бой только в том случае, если лагерь будет к этому принужден. Эвакуацию тормозить, чтобы спасти как можно больше людей.
Каждый день и каждый час был выигрышем, так как фронт все приближался.
— У меня есть к вам еще одно предложение, — сказал Бохов. — Все распоряжения будем передавать Вальтеру Кремеру. В его руках сосредоточатся все нити. Следует ожидать, что предстоящая эвакуация изменит, если не разрушит совсем, весь лагерный распорядок. Тем самым у меня — а я единственный из членов ИЛКа, кто имеет прямой контакт с Кремером — появится больше свободы действий.