— На учебной легче, — утешил хозяин.
— Без штанов и того легче, а никто без них не ходит. Так, говоришь, Жилейскую Батурин держит?
— Держит. Спутался с городовиками, со всякой босотой. Им терять нечего, абы с кем-нибудь драться, смутьянить. А что толку? Выбьют их как пить дать, а станицу спалят. Эта самая «чига гостропузая», что Батурин поднял, опять в леса уйдет, а люди отвечай за них. Стоит ли тебе возвращаться? Как у тебя с Батуриным?
— Ни то ни се. Когда-сь дружили, как-никак, однополчане и одной с ним присяги, после поцарапались, потом разбеглись. Думается, не станет мне Павло худое делать. А там — кто его знает. На всякий случай оставлю я у тебя генеральского дареного конька. Останусь цел — сам за ним вернусь, хороший магарыч поставлю. Убьют — отцу моему отведешь. А сейчас приводить коня в станицу несподручно. Гурдай вроде на восстание выезжает, займет станицу, не отговоришься. Только куда заховать?
— Поставим в половне. Закладем от входа досками. Половень у меня на два звена и вполовину порожний. А то потекут части, конь статный, на виду будет, заберут…
Утром Буревой выехал на Богатун. Не доехав до села, он свернул в лес и тропками выбрался к Кубани, ниже Ханского брода. Он решил из предосторожности передневать в лесу, с тем чтобы после заката бродом переправиться на правобережье, к Южному лесу. Как человек военный, Буревой догадывался, что оба берега прощупываются дозорами либо повстанцев, либо их противников. Облюбовав лужайку, окруженную унылыми к осени дубами, он спутал коня, расстелил бурку на пожелтевшей траве, густо усыпанной желудями, прилег на нее.
Вскидывая гривой, конь прыгал, отыскивая корм. На спине его и на боках виднелись мокрые следы подпруг и потника. Буревой смотрел на острый кострец, провалы пахов, сбитые бабки и с гордостью и любовью прикинул, сколько верст избегали эти копыта, под какими только ветрами не встряхивалась эта черная грива. Развязав вещевой мешок, он достал арбуз, разрезал его на две равные части и, выкрошив одну половину на полу шинели, отнес своему боевому другу, высыпал под дубом. Вернувшись, съел половину арбуза, озяб от него и, учитывая опасность, развел огонь из сухих листьев и тонкого сушняка. Лесная тишь и потрескивание костра располагали к дреме, но спать не годилось. Чтобы разогнать сон, Буревой вполголоса запел старинную песню:
За Кубанью-рекой, при долинушке,
Там казак коня пас на арканушке,
Понапасши коня, за чумбур привязал,
Своей шашечкой огонь вырубал,
Ковыль-травушку рвал, на огонешек клал,
Свои раны бойные перевязывать стал.
Перед смертью казак стал коня призывать:
«Не давайся, мой конь, неприятелю,
Только дайся, мой конь, отцу-матери родной,
Отцу-матери родной да жене молодой».
Увидала жена вороного коня:
«Ах ты, конь, ты мой конь, вороненький,
Где хозяин твой размолоденький?» —
«Оженила его пуля быстрая,
А венчала его шашка вострая…»
Все слабел и слабел его голос. Выглянувшее из-за ветвей солнце пригрело спину, и он заснул вниз лицом. Проспав около двух часов, Буревой проснулся, испуганно вскочил на ноги. «Заспал, а! — мысленно упрекнул он себя. — Пошла сила на убыль. Видать, пожрать надо».
Он достал из мешка хлеб и твердый, как камень, круг брынзы, но вдруг до его слуха дошли приглушенные голоса. Буревой загнал лошадь в гущину, спрятал бурку и вещевой мешок в кусты и пошел, осторожно раздвигая дичок-молодняк. У тропки, вытоптанной, очевидно, кабанами, в лесном загривке, Буревой остановился. Голоса приближались, показались люди. Удивленный Буревой увидел Шаховцова в шинели внакидку, застегнутой только на верхний крючок, без шапки, с опущенной головой, а позади него Павла Батурина. Шаховцов, не оборачиваясь и не поднимая головы, что-то говорил сдавленным голосом, а Павло шел молча, с плотно сжатыми губами. Он держал в руках карабин, как бы сопровождая арестованного. Буревой хотел сразу показаться, но осторожность одержала верх, и он остался в кустах. Вот они приблизились настолько, что были понятны слова Батурина.
— Матерь твою, отца-покойника, брата, сестру не хочу позорить. Потому и увел тебя от людей. Узнают ребята, какая ты ягода, — и тебя кончат, и семью твою осрамят. Ты мне еще не все рассказываешь…
— Все, Павел Лукич, все, — поспешно сказал Шаховцов.
— Читал твои бумажки. Все оставил Самойленко. Давно еще узнал тебя, Василий Ильич…
— Что же делать, как поступить? Что? Ведь мой отец погиб за меня, за мои убеждения.
— Не знал он твоих убеждений, а кабы знал, сам бы себя убил. Отец у тебя был правильный, а через твою душу и мой батько на себя грех взял. Пьянствовать стал, мучиться.
Они приостановились. Буревому отлично было видно побледневшее лицо Шаховцова, подрагивающие тонкие губы, потный лоб и прилипшие к нему волосики.
— Я хочу искупить свою вину, Павел Лукич, — сказал Шаховцов, — Завтра против вас выйдут регулярные войска. Они уничтожат вас. Разрешите мне умереть вместе с вами… Павел Лукич…
— Рано хоронить нас собрался, — сурово сказал Павло. — А просьбу твою могу исполнить. Не хочу на себя еще твою кровь брать, и так дюже много ее на мне. Возьми кольт…
Павло протянул ему револьвер.
— Для чего? — спросил Шаховцов, перехватывая револьвер дрожащими руками.
— Разрешаю умереть. Сам просишь.
Шаховцов покивал толовой, согнулся над револьвером, защелкал, проверяя обойму и вгоняя патрон в канал ствола. Буревой видел, как постепенно менялось выражение на лице Шаховцова, ставшем вдруг злым и решительным. Вот он потоптался на месте, опустил револьвер, откинул назад голову, как бы приготавливаясь к смерти, но вдруг животом бросился в кусты, ловко крутнулся, вскинул револьвер. Буревой понял, что жизнь Батурина в опасности. Не раздумывая, он прыгнул на спину Шаховцову.
— Павлушка! — закричал он, хватая потные выскальзывающие руки Шаховцова. — Павло!
Шаховцов ударил снизу вверх под бороду Буревого, тот откинулся от неожиданной боли и выпустил противника. Шаховцов бросился к реке, на миг мелькнул его защитный френч и исчез… Когда Батурин и Буревой выскочили к берегу, в буруне вынырнула черная голова. Павло прицелился и вел ствол, пока этот черный кружок, уносимый стремниной, не попал сверху узенького бугорка мушки. Потом щелкнули один за другим винтовочные выстрелы. Булькнули пустые гильзы, и Шаховцов больше не появился. Мимо кружились желтые потоки, с шумом запенивая ослизлые корни. Павло опустил карабин и взглянул на Буревого. По обе стороны его твердого рта резко вычертились глубокие складки.
— Прислали, — тихо сказал Павло, — прислали нас предать. Врангель прислал…
— Его? Шаховцова? — Буревой указал на реку.
— Да. Был когда-сь хороший парень. — Павло вздохнул, — белые генералы сбили. Хуже нет, когда человек двум хозяевам работает. Деникин и то от такого лучше. Тот хоть на виду враг. Против — так против.
— Все они сволота. Все на одну колодку.
— А ты как сюда попал? — подозрительно уставясь на Буревого, как будто только впервые его заметил, спросил Павло.
— Не подумай плохого, — Буревой отступил, — не подумай. С Шаховцом не опутай. По твоему совету.
— Говори ясно.
— Помнишь, когда на побывку приходил я, возле скирда встречались. Послухал тебя, Павло.
— Послушный. — Павло притянул к себе Буревого и так близко глянул ему в глаза, что тот невольно затрепетал от этого пострашневшего взгляда. — К кому пойдешь — дело твое, неволить не стану… только насчет Шаховцова — никому… Батько — Илью Иваныча, я — сына… Страшно… Сюда его увел, чтобы матерь потом не срамить, Ивгу, Петьку. Пущай все считают его за хорошего… Понял?
— Все понял, Павло. Пусти уже, а то задушишь.
Павло разжал пальцы, отпустил Буревого и пошел по тропке в обратном направлении.
— Можно в станицу? — опасливо опросил Буревой, догоняя его.
— А почему нельзя?
— Добровольческая армия…
— Пока мы в станице, а не Добровольческая армия.
— А ваши не тронут?
— Ты вреда особого не делал. Пожалуй, не тронут. Может, с нами пойдешь?
Буревой помялся.
— Опять воевать? Каким-ся палачом становишься. Если посчитать, человек двадцать пять на тот свет отправил.
Он рассказал Павлу про поход на Екатеринодар, про смерть Кулабухова, про разговоры с Гурдаем. Нерешительно, путаясь в словах, рассказал о том, как он увел генеральскую лошадь.
Выслушав рассказ Буревого, Павло улыбнулся.
— Как же тебе в станице оставаться? Тебя за такие дела подвесят не хуже Кулабухова.
— Ох, — Буревой тяжело вздохнул, почесал затылок, — стал, как Илья Муромец, при трех дорогах. Куда ни поедешь, везде копыта отдерут, беда.
— На месте постоишь, Илья Муромец?