– В горах всегда водились бараны, – ответил Абрамян.
– Но настоящий джигит всегда умел их резать, – прищурился Мамулия. И даже молчаливый татарин согласно кивнул, после чего трое горцев презрительно уставились на Романкова, испуганно переводившего эту фразу на немецкий.
Славные ребята, подумалось мне, но лучше держаться от них подальше.
Потом меня накормили обедом (к сожалению, не кавказскими деликатесами, а обычным для германской армии гороховым супом) и показали традиционные горские танцы. Пока я делал фотографии лихо плясавших армян и грузин, Романков, подражая стоявшим рядом грозноликим горцам, без устали бил в ладони. Получалось у него неплохо, и некоторые дети Кавказа, расходясь, одобрительно хлопали военюриста по плечу.
Представленный мне контингент отнюдь не исчерпывался кавказцами. По лагерю кучками, в таких же военных рубахах без петлиц, сновали непохожие на них люди монгольской расы, а также промежуточные типы.
– Что с ними будет? – спросил я коменданта.
Тот ответил:
– Кого-то направят в дислоцированную здесь же войсковую часть, а некоторые, самые перспективные, отправятся на обучение. Детали мне неизвестны, а что известно, то не для печати. Но думаю, толк с ребят будет. Хотя и не со всех, не со всех. Есть, знаете ли, такие, что только записались в добровольцы, чтобы не сдохнуть в лагере военнопленных.
– Что вы имеете в виду?
– Вы же понимаете. Только не стоит об этом писать.
– Хорошо, не буду. Так значит, вы полагаете, не все из них вполне искренни?
– А о какой тут искренности может идти речь? – хмыкнул комендант. – Предатель всегда остается предателем. И чем больше он кричит о свободе и независимости, тем смелее можно предположить, что его рыло по самые уши в пуху. Будь на то моя воля, я бы при разгрузке лагерей в первую очередь избавлялся как раз от таких.
– Что вы называете разгрузкой? – снова не понял я.
Комендант промычал что-то нечленораздельное и посмотрел на меня как на безнадежного идиота. Вернее, как на итальяшку, ни черта не смыслящего в современной войне и ее объективных законах.
* * *
Вернувшись ближе к вечеру домой, я несколько часов ждал Валю. Но Валя не объявилась. Я был не удивлен, но сильно разочарован. И бессильный что-либо предпринять, принял приглашение Грубера отужинать в его компании. В итоге около восьми часов мы сидели с ним на террасе небольшого, но уютного кафе, украшенного немецкой вывеской «Schaschliki und Tschebureki» и обслуживаемого интеллигентного вида женщиной и очень ловким, хоть и немолодым официантом.
Вечер был теплым, по русским меркам даже жарким, но после безумного знойного дня мог показаться прохладным. Увитая виноградом терраса выглядела уютной, неприятные для глаз посетители отсутствовали. Да и вообще посетителей было немного: пара коренастых пехотных офицеров, юный лейтенант-танкист, две девушки рядом с ним, хорошо одетый господин с супругой и трое нас – я, Грубер и его старый университетский знакомый по имени Дитрих Швенцль, ныне трудившийся на интендантской ниве. Мы пили красное вино, ели шашлыки – примитивную, но вкусную русскую пищу из жареной по особому рецепту баранины, – и наслаждались покоем. Шум отдаленной канонады нисколько нам не мешал.
– Вот так-то, Дитрих, – говорил Грубер, продолжая разговор о скончавшемся накануне Гейдрихе, – теперь сантименты кончились. И по большому счету, слава Богу! Гейдриха, конечно, жаль, но он пал героем в священной, так сказать, борьбе, принеся себя в жертву – ну и так далее. Зато теперь с чехами перестанут церемониться.
– Ты по-прежнему их недолюбливаешь, Клаус.
– Дело в другом. Они ничем не хуже других. Но и не лучше. И меня бесит, повторяю – бесит то особенное отношение, которое считают нужным проявлять к ним некоторые из наших заправил. Не будем называть имен.
– Не будем.
– Пойми меня правильно. Я человек науки. А тезис о чехах как о старинном имперском народе глубоко антинаучен. И приводит к непоследовательности. К исключениям из правил, к привилегиям – короче, ко всему тому, что мне – как человеку науки – глубоко противно.
– А как же быть с политической гибкостью? – спросил Дитрих, подливая всем вина и подкладывая себе на тарелку кусок шашлыка, основная масса которого лежала на подносе, прикрытая, чтобы не простыть, тонкой белой лепешкой.
Грубер поморщился.
– В Чехии нужна не гибкость, а дисциплина. Чехи ничем не лучше поляков.
Швенцль рассмеялся.
– Все-таки ты их недолюбливаешь. Признайся, у тебя не заладилось с какой-нибудь богемочкой.
– Плевать я хотел на богемочек.
– Напрасно. Чертовски приятные девушки, если иметь к ним подход. Вы не пробовали, Флавио?
– Я в Чехии не бывал.
– А я, знаете ли, частенько ездил в Прагу и Карлсбад. Туристом, еще в студенчестве. Когда Клаус по уши погряз в науке о славянах, я предпочитал заниматься славянками.
– Ты ими, похоже, и здесь занимаешься.
– Не без того, – скромно признался Швенцль. – Что же касается раздражения Клауса по поводу чехов, то я, кажется, знаю причину.
– В чем же она? – с любопытством спросил Грубер, отправляя в рот кусок мяса, предварительно смоченный им в довольно остром красном соусе.
– Причина в том, мой друг, что ты слишком много занимался Россией. И теперь тебе обидно, что чехам достается меньше, чем русским. Ведь ты всегда обладал обостренным чувством справедливости.
– Может быть, – не стал возражать зондерфюрер.
Мне сделалось грустно. Ход разговора и выводы были нелепы. Пустая болтовня, не имевшая отношения ни к Вале, ни к Надежде, ни к гудевшей в тридцати километрах отсюда войне. Или наоборот – имевшая непосредственное отношение и оттого становившаяся зловещей, если не чудовищной по смыслу.
Между тем Дитрих Швенцль не выглядел злым человеком. Он был кругловат (как положено интенданту), на добродушном лице светились неглупые глаза, а способность находить общий язык с обитательницами разных регионов свидетельствовала об открытости и широте души. Я знал интенданта уже два дня и успел получить от него совет относительно обхождения с русскими Mädel. Его суть заключалась в том, что не стоит тратить времени на тех, кто не проявляет здоровой алчности, хмуро смотрит на немецкий мундир и плачет по поводу и без, – они безнадежно испорчены большевизмом и почти наверняка состояли в комсомоле, слухи о половой распущенности в котором, похоже, всего лишь слухи. Я не стал делиться с ним своим пока что скромным опытом и отчасти сходными выводами – делать предметом пустых разговоров имена Валентины и Нади казалось мне кощунственным и диким. К тому же Валя проявляла не алчность, но здоровый интерес к симпатичному человеку, весьма и весьма приличному на фоне иных иностранцев, наводнивших ее страну.
Мои размышления прервал знакомый голос.
– Добрый день, друзья мои!
Я вскинул голову. Возле стола, деликатно поддерживая под локоть уже виденное мною белокурое чудо, стоял оберштурмфюрер Лист. Мы трое поднялись и поклонились, Грубер даже поцеловал даме руку. Я тоже изобразил движение в указанном направлении, но остался на месте, смущенный обращенным на меня странным взглядом оберштурмфюрера. Ужин мы продолжили впятером, благо наш стол был достаточного велик.
Во время завязавшейся между интендантом, пропагандистом и сотрудником службы безопасности беседы – они говорили о наших потенциальных союзниках в России – я предпочитал отмалчиваться. Лишь изредка подливал даме Листа вина, и она, мало интересуясь мужским разговором, награждала меня улыбкой, являя городу и миру все тридцать два еще не тронутых временем и кариесом зуба. Похоже, не будь рядом с нею Листа (или не будь тот столь важной и опасной персоной), она бы явила мне и кое-что другое. Склонность русских женщин к выходцам с жаркого юга представлялась мне очевидной – равно как и факт, что не каждая из них отличалась Валиной разборчивостью и тонким пониманием людей. Признаюсь, я понемногу стал надеяться, что вскоре почувствую на своей ноге прикосновение лакированной туфельки. Вовсе не потому, что этого хотел, но чисто из спортивного интереса – чтоб хоть самую малость насолить надоедливому эсэсовцу. Он, конечно, не сделал мне ничего плохого, но такова сила наших предубеждений. Тем более что роскошный бюст таврической Венеры заслуживал внимания подлинного ценителя – на коего Лист походил гораздо в меньшей степени, чем я.
Мои грезы, как водится, были оборваны Грубером. Обращаясь сразу ко всем – а меня, чтобы я не отвлекался, так вообще легонько дернув за рукав, – доктор заявил, вероятно развивая затронутую прежде тему:
– А теперь, господа, посмотрите на этого кельнера. Вот кто действительно хочет, чтобы мы оставались тут вечно.
Я посмотрел. Кельнер не представлял собой ничего примечательного. Я еще раньше обратил внимание на его неюный возраст, на профессиональную сноровку, но не придал тому никакого значения – профессионалы встречаются в каждом деле, что же тут такого особенного? И хотя у меня не было особых сомнений относительно желания официанта оставаться под немцами – как, впрочем, и относительно его возможного нежелания, – я спросил: