Фриц Мюллер
Бабушка Настя вернулась с базара с удачей. Половички свои подножные продала до единого и купила гостинцев на выручку. Себе чаю китайского, да конфеток-подушечек, да воблы, чтоб посолониться, а Валерику яблоко красное.
— А у нас еще зеленые висят, — обнюхал яблоко Валерик.
— Это ж наша торговля подкинула с юга.
— А юг — это где виноград или там, где арбузы?
— Где виноград!
— А…
— И в церковь зашла, внучек ты мой, да солдатиков помянула, смертью храбрых погибших: сыночков да мужа свого… И за тебя замолвила словечко перед Богородицей-Матушкой.
— Да? — замер Валерик. — И что ты сказала ей?
— Чтоб дала тебе долю счастливую да здоровья хорошего.
— А-а, — потерял интерес Валерик и мысленно добавил: «Велосипед бы лучше попросила…»
И тут, распарывая небо, устремилась к бараку звенящая песня моторов!
Спрятав яблоко за спину, Валерик за калитку выскочил, где неба было больше!
Краснозвездными шмелями неслось звено ИЛов. Штурмовики шли низко. Пели пропеллеры в матовой дымке кругов, и звезды горели! Наши звезды!
— Здорово как! Ура-а! — задыхаясь нахлынувшей радостью, Валерик закричал, ища глазами, с кем бы счастьем таким поделиться!
Рядом стоял и с прищуром враждебным вслед глядел уходящим ИЛам пленный немец с канистрой в руке. Тот самый, загадочно-знакомый, с лицом далеким и суровым.
Но Валеркина радость была выше суровости немца и, покрывая улетающий рокот моторов, он крикнул восторженно:
— Здравствуйте, немец!
Пленный вздрогнул, угрюмо воткнулся в Валерика взглядом и глядеть стал прицельно. И тень орла, когда-то споротого с кителя, на мальчика глянула.
И осекся Валерик, теряя радость. И попятился. Спиной на калитку наткнулся неправильную, — потому что на улицу открывалась, а не во двор, как другие калитки, — и она, щеколдой брякнув, предательски захлопнулась. Отступать было некуда, а стоять под глазами немца у Валерика не было сил. Надо было что-то делать немедленно. И с отвагой, идущей от страха, он сказал совсем не то, что приготовил:
— Здравствуйте, фриц…
Стушевавшись, он окончательно расстроился и готов уже был заплакать, как пленный спросил:
— Вас, вас?..
И ухо подставил, готовый еще раз услышать, что мальчик сказал.
— Здравствуйте, фриц, — кривя губы и еле слышно повторил Валерик.
— Гутен так, — серьезно сказал немец и по-русски добавил: — «Здрастуй» унд привет.
И на землю канистру поставил, и сел на нее. И, глядя под ноги себе, покивал головой:
— Йа, йа… Ихь бин Фриц Мюллер. Йа есть Фриц Мюллер.
И на Валерика палец наставил:
— Иван?
— Нет, — закрутил головою мальчик. — Я Валерик…
— А, Валерик! Зер ангенем, Валерик. Очень приятно, Валерик, — подобрел глазами немец. — Ихь бин Фриц Мюллер, — сказал он и руку свою в мозолях коржавых Валерику подал.
Валерик протянул свою, а в ней было яблоко красное.
— О! Данке шен! Что есть большой спасибо! — тронутый щедростью мальчика, улыбнулся немец, как улыбался когда-то котенку ничейному. — Данке, данке… «Понимаш»?
Валерик кивнул. Он знал эти слова. Их говорили немцы еще до плена и говорят сейчас, когда русские женщины по своей отзывчивости на страдания других выносят пленным кто редиску, кто морковинку из несозревшего еще огорода. И надругательства забыв смертельные, угощает врагов своих бывших ими же не единожды расстрелянная и сожженная, моя партизанская Брянщина!
Яблоко Фриц разломал на две половинки неравные и протянул их Валерику. Тот потянулся за меньшей.
— Гут, — Фриц кивнул головой с одобрением и большую взял себе. Есть не стал, а, ладонями обхватив и закрыв глаза, вдохами тихими запах яблока впитывать стал, как недавно впитал запах тмина.
А Валерик свою половинку куснул и затих, не решаясь жевать, не будить чтоб застывшего Фрица хрустом яблока. Чтоб вот так, не спеша и доступно, оглядеть от волос поседевших до мозолей на босых ногах, вдетых в дугообразно прибитые к деревянным дощечкам-подошвам куски прорезиненной ткани.
Верх стопы от терзаний в обутке такой откровил, отболел, на ходу задубел, превратился в копыто приросшее.
И руинная пыль, вместе с кровью засохшей, заполнила трещины в пятках…
И похожесть его непонятная еще резче просилась разгаданной быть.
В эту минуту из солнечной дали призывом на обед протаял голос лесопилки, и звоном радостным пропел вагонный буфер.
— О! Зер гут! — подхватился с канистры немец. — Обед! Майн миттагэсэн! Майн обед гу-гу, унт бум-бум-бум, елки-палки!
И, Валерке подмигнув по приятельски, дольку яблока спрятал в карман и канистру поднял на плечо:
— До «свиданя!»
— До свидания! — улыбнулся Валерик и кусочек откусанный яблока, что во рту до сих пор находился, стал жевать.
Так неожиданно просто свершилось знакомство, и так радостно было Валерику, что невольно шепталось вслед уходившему Фрицу:
— Фриц, я буду вас ждать!..
— А радости — полные штаны! — из кустов появился Сережка-ремесленник. — Он, может, батю твоего убил, а ты ему лыбишься, как последний фраер!
Валерик обомлел от слов таких убийственных и потерял улыбку.
А Сережка с гримасой презрения мастерски сплюнул сквозь зубы:
— Салага…
Но не было обиды на Сережку, такого празднично-счастливого.
«В «ремеслуху» Сережку приняли! — Валерик догадался. — На слесаря будут учить для завода. И форму новенькую выдали! Эх, мне бы так, когда вырасту!..»
С горящими буквами «РУ» на сияющей пряжке ремня Сережка стал недосягаемо-значительным среди барачной ребятни в своих «зачуханных» и перелатанно-подогнанных одежках. И сказанные им слова Валеркин праздник опечалили.
— А вот и нет! — безжалостным словам не хочет верить мальчик. — Все напридумал…
А у барака ребятня и женщины, Сережку окружив, наряд казенный щупали, ремень и пуговицы трогали, фуражку примеряли, как свою, оглядывали парня, будто куклу в окне артели «Индпошив».
И жаль Валерику, что нет его сейчас с другими у барака, и не известно, посчастливится когда ремень Сережкин подержать, примерить, и на пряжку хукнуть, и рукавом туман дыхания смахнуть…
Валерик уже засыпал, а мама, лампу привернув, затихла над диктантами учеников, по русскому «оставленных на лето», когда в комнату бабушка Настя зашла «на огонек»:
— Слыхала, Алена? Вчера Иван возвратился с войны, Сережкин отец? — зашептала она, считая Валерика спящим — Он по бумагам казенным пропащим без вести считался. Надька, бедная, батюшку с Троицкой церкви замучила. Как да как мужика поминать? Ти во здравие, ти за упокой? А его ранило так, что память отшибло напрочь! А документов при нем никаких! Вот и лежал, пока вспомнил. Да будто не сам и вспомнил, а сослуживцы подъехали да ему и напомнили, кто он такой и откуда. И в кисете махорочном все награды его привезли и документы. А если б друзья не заехали да не узнали? Сколько б еще вспоминал — одному только Богу известно…
Мама, слушая бабушку Настю, подняла взгляд на папин портрет, неразборчивый и побуревший, что висел над столом, и пронзительно-остро глазами в него впилась, будто заставить хотела фотокарточку заговорить.
Дорогие черты на портрете, испорченном временем, даже она различать перестала.
«Там очки только летческие, а не портрет, — про себя отмечает Валерик. — А папу хорошего она в тумбочке прячет, потому что последний. А это портрет самодельный. Его сделал какой-то Уваров. Тоже летчик и папин друг. Выпускники училища фотографировались на аэродроме. Фотокарточка папина со временем стала коричневой, «потому, что Уваров ее в закрепителе не додержал», — мамка так говорит и вздыхает: «Мальчики милые, где вы теперь?»
— Дак, может, и твой где от раны страдает. Лежит где-нибудь, и вспомнить не может…
— Лежит, — повторила потерянно мама.
И видит Валерик, как рука, с карандашиком-клювиком над тетрадью застывшая, задрожала, и выпал из пальцев безвольных тот карандашик, и рука омертвело на стол уронилась.
— Ты что это, девка, поникла! — зашипела гусынею бабушка. — Не дело, милая, не дело! Боже тебя сохрани непотребной печалью душу мутить! Грех это, девка моя, унывать да никнуть!
И, ручонкой сухенькой по плечику маму гладя, продолжала нашептывать:
— Чтоб ни что, а веру терять нельзя! Дите у тебя еще малое, да и сама не успела расцвесть: ни баба, ни девка…
— Какое цветение, бабушка! — поморщилась мама плаксиво.
— Дак о том же и говорю, что ни жизни, ни ласки мужицкой не бачила. Подразнили да позабавили, — вздохнула бабушка сочувственно, — губы помазали только, а отведать не дали как следует… И все равно не горюй! Может, сейчас, в это самое время, Степан твой домой возвращается. Из чужедальних земель! А дорога сейчас, сама знаешь, какая… Так что, милая, жди, — притаенно вздохнула она. — Доля наша такая — ждать да терпеть… Дак теперь уже скоро, раз кругом замирение вышло. На земле тишина устоялась. Налютовался народ. Притомился. Семена хромого из барака соседнего, что кашляет ночами, американцы из плена спасли…