Так проходит старый коммунист через сомнения, попадает на край пропасти отчаяния и вновь обретает веру. Но такая триада — от сомнений к отчаянию и затем вере — заложена и в построении всего романа: автор открывает сомнения своих героев, порой подводит к пропасти отчаяния, чтобы затем утвердиться в конечном торжестве правого дела. Это и есть пока что для писателя подлинная правда: все-таки принять высокий замысел строителя, не маскируя пропасти на пути его осуществления. ‹…›
Показав державную мощь социалистического государства, собранную для отпора фашизму — только сильному государству было дано одолеть гитлеровскую военную машину! — он в то же время вглядывался в издержки этой мощи. ‹…›
Столь же сложным и неоднозначным предстает в романе и «еврейский вопрос». ‹…›
Гроссман вошел в литературу рассказом «В городе Бердичеве», где туго сплелись две жизненные спирали: сила самозабвенного порыва революционеров и глубинные гуманистические ценности народа, выводимого революцией из политической, социальной, национальной «оседлости».
Так каково же было ему столкнуться в конце сороковых годов и с травлей критиков-«космополитов», и с «делом врачей-отравителей», и с физическим уничтожением руководителей Еврейского антифашистского комитета уже в нашей жизни, в нашей стране, которая спасла еврейскую нацию и от гнета российского самодержавия, и от фашистского уничтожения?! Это его особенно задевало, заставляя временами даже несколько форсировать голос. Так же жестко, как и обо всем остальном, написал он об отношении к евреям в самых разных общественных слоях: тут и споры командиров в летной части Викторова, и поведение жителей при виде сгоняемых в гетто евреев, и антиеврейская кампания в научном институте. ‹…›
Гонения на евреев были для Гроссмана частью общего вопроса о возможности государства распоряжаться судьбами целых народов. Он понимает судьбу калмыков, безобидную обрусевшую немку Женни Генриховну, в давние времена воспитательницу в семье Шапошниковых, и даже решается — с присущей ему прямотой — дать спор между Соколовым и Каримовым, где Соколов подает острую реплику: «Нам, русским, почему-то нельзя гордиться своим народом, сразу же попадаем в черносотенцы», а Каримов считает иллюзорной национальную независимость волжских татар внутри союза республик: «Есть и государственная опера, и оперное государство». Верный своей поэтике писатель не ищет в этом споре — как и в спорах Мостовского с Чернецовым и Лиссом — примиряющую газетную формулу или цитату, которая расставила бы все по своим местам. ‹…›
Он не идеализирует евреев, как не идеализирует любые жизненные явления. Тут и Ревекка, задушившая младенца, чтобы он своим плачем не обнаружил укрытие, и алчность, и неразумие, подмеченные Анной Семеновной в гетто,— все это действительно было. Но писатель взывает к непреложному гуманистическому принципу: нельзя принижать ни одну нацию. ‹…›
5
Жизнь и судьба человека в эпоху исторических катаклизмов — величайшая по своему трагизму и гуманистическому пафосу тема искусства.
Не дело литературы искать «золотую середину», ее задача возбуждать резкими и страстными мазками мысль читателя, рисовать судьбы разных людей, попавших в исторический водоворот. А уже из разнонаправленных судеб, представляющихся поверхностному взгляду хаотичным броуновым движением, складывается общая картина исторического климата эпохи, не всегда совпадающая с мнением историков. ‹…›
Принципы изображения персонажей в первом и втором романах дилогии несколько различаются ‹…›.
В первой книге автор в большей мере старался создавать «крупномасштабные» типы, отсекая все мелкое, второстепенное, случайное. Вот как он это аргументировал, описывая августовскую бомбежку Сталинграда:
«Как всегда в момент катастрофы и высшего испытания душевных сил, многие повели себя неожиданно, не так, как вели себя в привычной жизни. Издавна принято рассказывать, что во время стихийного бедствия пробуждается слепой инстинкт самосохранения и человек ведет себя не по-людски…
Издавна все эти вещи принято рассказывать печальным шепотком, как некую скверную, но неизбежную правду о человеке. Но эти ограниченные наблюдения над людьми — лишь видимость правды».
Писателю дороже проявления героического, благородного, человечного, «то истинное и новое, что дают нам суровые испытания в понимании человека. Истинная мера человека, видим мы, должна быть совершенно чужда внешнего и случайного.
Эта мера человека была проверена на улице пылавшего Сталинграда».
Такая истинная мера и стала в первой книге дилогии основой типизации, отвечая наиболее распространенным принципам создания эпопейных характеров: повествуя о переломных событиях жизни народа, эпопея обычно концентрирует в одном или нескольких главных героях основные черты, основные качества народного характера. ‹…›
В «Жизни и судьбе» автор более последовательно высвечивает «то удивительное различие, ради которого прекрасно общее в людях». ‹…›
О манере Гроссмана изображать людей, может быть, лучше всего скажет такой пример. После ночи близости с Женей Шапошниковой Новиков по дороге на вокзал вспоминает эту удивительную ночь: «…Женя, ее растерянный шепот, ее босые ноги, ее ласковый шепот, слезы в минуты расставанья, ее власть над ним, ее бедность и чистота, запах ее волос, ее милая стыдливость, тепло ее тела, его робость от сознания своей рабоче-солдатской простоты и его гордость от принадлежности к рабоче-крестьянской простоте». Не кощунственно ли такое соседство нежного шепота и рабоче-крестьянской простоты? Но в этом — и счастье обладания казалось бы недостижимой, из другого мира, любимой женщиной, и гордость за себя, удостоенного этой любви, и реальный ход мысли именно этого человека, профессионального военного, застенчиво чувствующего свою простоту перед ее красотой и ее насмешливым умом. А самое главное в этом — дерзкое отсутствие у автора какой-либо боязни за то, что его сочтут «приземленным», «социологичным». Эта внутренняя свобода, внутренняя раскованность позволила ему заметить и «птичий голосок» слепого инвалида, которого отталкивают рвущиеся к трамваю люди, и «губастое, хмурое мурло» Грекова, каким оно увиделось радистке Кате, и его «прекрасные, человечные, умные и грустные глаза», которые увидел Сережа, когда Греков, переборов себя, отсылал его и Катю из обреченного гарнизона.
Но вернемся к роману «За правое дело».
‹…› Манера создания образов была вызвана настойчивым авторским стремлением обобщить, осмыслить крупные социальные явления, показать «коренных людей», у которых «нечто более важное и сильное, чем личные интересы и тревоги, торжествует в жизни, естественно и просто берет верх в решающий час».
Наибольшее впечатление оставляет среди них образ Петра Семеновича Вавилова, выросший из сталинградских очерков Гроссмана о людях великого русского подвига, суровости и душевной силы. ‹…›
Короткий, но страдный боевой путь выпал Вавилову: упорное вхождение вчерашнего пахаря в военную жизнь, горестное волнение при встрече с беженцами, преодоление страха смерти на страшной сталинградской переправе, боль при виде разрушенного врагами города — все те чувства, из которых вызревала ненависть к врагу, вырастала готовность к подвигу (так ведь и называлась первая же статья Гроссмана военных лет).
Не случайно в сражении на Сталинградском вокзале, когда погибли все офицеры батальона Филяшкина, само собой получилось, что бойцы стали оглядываться на него, а потом лепиться к нему: «в бою с завоевателями горсти окруженных красноармейцев, людей, для которых в грозный час единственной реальностью стало простое в жизни, добро мирных, трудовых людей и ополчившееся на это добро кровавое зло поработителей, для людей, ответственных в этом простом и главном перед своей собственной совестью, Вавилов стал человеком не менее сильным, чем сам командующий армией». ‹…›
Вавилов погибает ‹…›. Но с его гибелью не прерывается цепь жизни: он остается жить и в колхозных трудах, и в сталинградской победе, и в своих русоголовых ребятишках.
Этот философский итог реализуется непосредственно в композиции: после этого эпизода совсем немного глав остается в романе «За правое дело», но одна из них обращает нас в деревню, к семье Вавилова, а другая говорит о сталинградской традиции, в числе основателей которой были люди филяшкинского батальона. ‹…›
Большая группа героев романа осуществляет его «философскую линию»: это те герои, которые должны — согласно гоголевскому определению эпопеи — выражать уровень познаний человечества.
Среди них — академик Чепыжин. В романе «За правое дело» он появляется всего один раз — лишь для того, чтобы высказать в беседе со Штрумом свою теорию о неизбежности гибели германского фашизма. Эту теорию можно назвать «энергетической» ‹…›«Энергия вечна, что бы ни делали для ее уничтожения. Энергия солнца, излученная в пространство, проходит через пустыни мглы, оживает в листве тополя, в живом соке березы, она затаилась во внутримолекулярном напряжении кристаллов, в каменном угле. Она замешивает опару жизни. И вот такова же духовная энергия народа. И она переходит в скрытое состояние, но уничтожить ее нельзя. Из скрытого состояния она вновь и вновь собирается в массивные сгустки, излучающие свет и тепло, осмысливает человеческую жизнь». Эта теория служит‹…› подтверждением главной идеи писателя: гибель фашизма неизбежна, ибо разного рода временщики способны временно затемнить, обмануть, опьянить, но не переделать, не растлить народную душу, духовную энергию народа: она неизбежно выйдет из своего скрытого состояния.