А второй уже раз на той бойне под Курском принял порцию лиха. В мозгу застряло жуткое мгновение. То самое, когда он, откинув диск пустой, цапнул рукой по голой крышке патронного ящика, где должен был лежать другой, уже полный диск — а диска на месте и не нет! А немецкие каски к окопу ползут! Уже можно гранату бросать с положения лежа! И страх, и злость, и суматоха в солдате загорелись разом! Он матерно крикнуть собрался, да глаза на товарища набежали, на своего второго номера и на тот самый диск ожидаемый, что из рук омертвелых на живот убитого свалился. И горько стало солдату, и обидно, и за так умирать не хотелось. Но успел-таки цапнуть заправленный диск и на место поставить, и очередь дать в самый раз, когда ихний фельдфебель привстал с колотушкой-гранатой для броска…
В этот самый момент перед ним полыхнуло. Звука не слышал, только яркая вспышка глаза ослепила и по каске шарахнуло чем-то. И ни грохота боя ни белого света…А в себя пришел от звона птичьего.
— По началу сробел! — вспоминает солдат. — Напужался!.. После стольких боев — тишина вдруг такая. Эти птички! А ну, как те самые райские? Вроде радоваться надо, что ты в рай угодил, а с другой стороны: если рай — значит крышка тебе! Но так хорошо лежится. И нигде ничего не болит, а на душе тревожно: что тут ждет меня в этом раю? Страшит незнаемое очень. Было раннее утро. В каком-то саду. Прислушался. Русский говор доносится. Слава те, Господи! Может и рай, да всёж-таки русский! Наши! — слетела тревога с души. — Теперь оклемаюсь…
В судьбе его военной времена госпитальные светлыми днями высвечивались. И не верится даже, что солдата тянула из госпиталя в батальон свой пехотный. А вернулся — товарищей старых почти не застал:
— Твои братья-товарищи окопались навечно под городом Бежицей. Никаким артобстрелом их оттуда не выбить… Потом из рук и плеч солдата доктора осколки выколупывали. Сначала самые большие и кровянистые, а мелкие, как перловая сечка осколки оставили. Надоело докторам колупаться с ними. Сами, говорят, выйдут, как навоюешься. А сейчас нам некогда. Вон сколько вас лежит за палаткой!..
— Оно и верно, — согласился солдат. — Войне еще и конца не видно. Еще раз двадцать убить могут, так что стоит ли докторам надрывать зрение и терпение мучить своё на солдате каком-то, время тратить на мусор осколочный, да еще и воевать ему не мешающий. Конечно же сойдет и так! — без обиды солдат размышлял…
— Браток, заверни папироску, — подошел к вагону раненый из санитарного поезда только что прибывшего. — Уши опухли, так хочется. Может потом насобачусь. — показал он глазами на руку свою, прибинтованную к шине. Нахмуренный болью, он глазами воспалёнными терпеливо следил за пальцами солдата, не выдавая раздражения, пока несколько крошек махорки не просыпались на пол вагона и раненый охнул, как от боли внезапной.
— Ты, браток, с табачком торовато обходишься, — с окопной скупостью курильщика, заметил раненый. Подобрал бы, наверно, до крошки единой, да не было сил. Убаюкивал руку свою, как ребенка, переминаясь с ноги на ногу.
— Вот когда я под Курском был ранен, — начал было солдат, но раненый его спросил:.
— А где там под Курском?
— Под Прохоровкой самой…
— А… Ну, там я не знаю. А вот что на нас пёр! Я на Центральном был…
— Ясное дело, браток, — усмехнулся солдат. — Мне тоже казалось, что на мой пулемет вся Германия лезет. Глаза жмурятся сами, как тот бой вспоминаю.
— Держи-ка, браток, — протянул самокрутку и дал прикурить. Наконец-то дождался затяжки желанной. Затянулся и тут же поник головой и плечом притулился к вагону.
— Ослаб, ты, браток. Видно крови порядочно вытекло… Оттого и мутит с затяжки.
— Да… А утром и думать не думал, что муки бывают такие. На «Ура!» летел, как жеребец табунный, — улыбнулся печально и глянул мельком на солдата.
— И не добёг… А то б… Но наш батальон через Сож перешел. Переправился. Так что мы ему хвост накрутили, хрен ему в рыло…
— А ты где на гражданке работал?
— Конюхом был я в колхозе, — раненый поднял глаза на солдата.
— Ну, брат! Конюхом и с одной рукой справишься. Было б за кем там ходить.
— Дак в том-то и дело… Раньше в армии кони какие были! Загляденье! А сейчас ни у нас, ни у немца хороших коней не осталось. Все чисто повыбили. На чем подниматься колхозам?..
— Государство поможет.
— А ты думаешь, что государство обретается где-сь в небесах? Государство, браток, — это ты, да я, да наши бабы… Ты вот будешь своё довоёвывать, а мне свой колхоз поднимать… спаленный немцами. Выходит, что мы с тобой и есть государство то самое. Будь здоров, солдат. Домой возвращайся живым. Воюй аккуратно..
Перед дверью вагона, где с кухней солдат разместился, ротный остановился:
— Савельев, на маршруте у нас Новозыбков. Остановка там будет. Последняя перед фронтом. Я там сориентируюсь. Может, сбегаешь к сыну… навестишь.
«Сбегаешь к сыну», — как о живом отозвался ротный, и горькая правда опять стеганула по сердцу.
— Спасибо, сынок, — еле слышно и не по уставу ответил солдат, благодарный судьбе, что к сыновней могиле его допускает проститься. После слов командира время будто бы остановилось. Эшелон то часами стоял на каких-то пустынных разъездах, пропуская другие составы, то в ночь уходил. И темень пугая пронзительным ревом гудочным и лязгом железных суставов, летел, черно-масленой грудью пронзая поздней осени версты продрогшие. В кулаке сберегая цигарку от встречного ветра, с притерпевшейся болью солдат наблюдал, как проносятся мимо врагом поруганные земли. Эти руины, пожарища эти на картах войны населенными пунктами значатся. А на деле — могилы да печи. И дождями размытые, с голыми шеями труб, сиротливо стоят эти печи меж могильных бугорков землянок, словно бабы наши русские в непристойной наготе на позор врагами выставленные. Но замечает солдат, что жизнь копошится кругом, и дети смеются звонко, хоть и одеты в старье перешитое, а там уже трубы дымятся с побеленными шеями. И этот, войной сотворенный разор, уже не кажется солдату неподъемным. А Сережкина станция рисовалась значительной, не похожей на то, что сейчас перед ним проплывало. И вот, отгудев тормозами, замер бег эшелона, и грохот железа затих. И понял солдат без подсказки, что перед ним Новозыбков.
— Мать моя матушка, — прошептал и пилотку стянул с головы перед морем порушенной жизни. Руины и пепелища пожарищ. А из руин, что каменели вокруг, среди уцелевших церквей, торчали деревья рукастые, вскинув к небу голые пальцы ветвей. Будто все, что прошло перед ним за дорогу, не пропало за пыльным хвостом эшелона, а сошлось в этом месте, и сгрудилось разом все горе войны в этот город и станцию эту.
— А ты думал, сыны наши гибнут за какие-то там города красоты несусветной? — к проему двери подошел старшина.
— А кому тогда эти вот станции брать-отбивать? Мой Степа погиб за какую-то там высоту, а Лукашина сына убило еще в эшелоне… Ты давай не терзайся, а сбегай, куда разрешил тебе ротный.
И солдат побежал, до сипоты гоняя воздух прокуренными легкими. Высота отыскалась сама на той стороне эшелона. Будто берег высокий над рельсовой речкой поднялся и горкой разлегся напротив вокзала. На окраине горки увидел кресты под березами и огромную клумбу земли, обнесенную дерном, листвой побуревшей притрушенной, с обелиском дощатым под красной звездой. Сняв пилотку, едва отдышавшись, он долго глядел на звезду, будто сын воплотился в нее. Неотрывно глядел, пока ноги держали. Потом на колени осел и холодную сырость земли ощутил обжигающе-остро. Все не так, как мечтал он увидеть. Не курган этой взрытой земли, а могилку отдельную, даже пусть со звездой в изголовье, но в сторонке, под сенью берез. А теперь… Теперь они тут, породненные смертью, сыновья и отцы, чьи-то деды и внуки — единое целое. И отныне одна у них Слава, одна Родина-мать. Здесь навеки родная земля.
— Вот и встретились, сынка моя дорогая, — сказал он омытой дождями звезде. — Ах, ты мать моя матушка! Родненькие…
— Ты, Никитич, вставай, — сквозь печальную музыку ветра в ветвях он расслышал слова старшины. — Нам еще за сынов до Берлина итить.
Попрощался с могилой солдат, с сыном мысленно распрощался. Глаза оторвал от звезды надмогильной с трудом, будто к сердцу уже приросла. В мире звезд она стала солдату дороже других. Безымянным проулком спустились они с высоты. — Может, этой вот стежкой твой Сережка бежал с пулеметом? — Может…
Шел солдат отрешенно. Перед ним проявлялась то солнечно-белой, то черной звезда надмогильная, образ сына собой застилая. И подумал солдат: кто бы к братской могиле потом ни пришел и с какой бы печалью не вспомнил погибших, перед ним будет вечно звезда пламенеть! Даже пусть она будет в облупленной краске, потемневшей от стужи и влаги — она есть и останется символом вечным, знаком доблести павших за Великий Советский Союз. Батальонцы тем часом блок-пост обступили. Молодые солдаты, еще не видавшие боя, с холодным почтением трогали пулями кусанный бетон, на место немца-пулеметчика вставали, с раздумчивой серьезность на лицах глядели в амбразурный зев. Смекалистые знатоки и балагуры догадки выдвигали, как это русский пулеметчик изловчился «укапутить» в бетон одетого фашиста-пулеметчика!