— Все ж большие пошли на «Все для фронта!», а малышнят посносили к Петровне. А куда же еще! Помещений под госпитали не хватает. Ничего. Терпимо, — вздохнул паренек. — Только есть больно просит малышня. И часто… Большие ж неделями не приходят. Работают день и ночь. Карточки бабке оставят и все. А ты, бабка, как хочешь, так и корми малышнят.
У костерка напротив отзвучала песня. Солдаты принялись вертеть цигарки. Явился гомон одобрения.
— Товарищи-братцы! — загудел высокий гармонист в бинтах, которого парнишка называл Анисимом. — Накормите мальца. Чего тепленького дайте.
В подставленную малышом пилотку упало несколько обломышей сухарных. Из солдат пожилых кто-то вбросил кусочек сахара. А старшина артиллерийский к груди его приставил котелок с перловой кашей. И ложку выхватил из-за голенища. И шваркнул ею по груди, для верности, что чистая, и в котелок воткнул:
— Копай, сынок!
И кулаком тряхнув, сказал, что чувствовал:
— Не просто там поет, как тот артист! А с вывертом души! Шрапнелью по сердцу аж! Тридцать- двадцать…
— А Ченарь там кашу рубает уже… — вздохнул паренек. Но солдат не расслышал. Он смотрел на Ченаря-Кенаря, как тот обстоятельно ел, котелок обнимая. Отдавался еде, как минутой назад отдавал себя песне. Для детей войны не было пищи невкусной, — ее просто всегда было мало.
— Дядь, а дядь, — напомнил о себе парнишка. — Хочешь, «яблочко» сбацаю на зубах? Сбацать?
— На моих, что ли?
— Не, на моих. Во! Из дыры, лопнувшего по шву рукава, появилась грязная пятерня, и по верхним зубам полуоткрытого рта в знакомом ритме сухо застучали ногти чистых кончиков пальцев.
— Эва как! — удивился солдат. — Да на щербатых-то!
— Это они щербатые, что сахару не ем. Вот кончится война, и сразу всего будет много, как было до войны. И сахару, — добавил он раздумчиво. Рукава его просторного кителя, подпоясанного ремешком брезентовым, на глазах солдата собрались в гармошку и ткнулись в вырезы карманов, засаленных до черноты.
— А зовут тебя как? — спросил солдат, проникаясь к парнишке симпатией.
— А на что тебе, дядь? Все равно забудешь.
Солдат согласился. Заглянув за полог, где сипло дышал старшина и временами сотрясался кашлем заядлого курильщика, — жестом руки парнишку пригласил в вагон. Тот взлетел воробьем, показав, что прием этот им отработан изрядно. Солдат указал где сесть, чтоб подальше от глаз посторонних. Из термоса каши наскреб в котелок и шепнул:
— Расход от завтрака остался. Остыла, знамо дело… Зато это ж горох! Вот только маловато, братец мой… А это, — протянул солдат брикетный кубик, — маманьке отнеси.
Не отрываясь от зажатого в коленях котелка с едой, парнишка прошептал, пожав плечами:
— Мамку бомба убила. Солдат покачал головой понимающе и тут же выругался круто, не боясь разбудить старшину:
— Так, значит. Ну, все равно забирай, — сказал, хотя гороховый брикет уже лежал в кармане паренька. Пошарил в вещмешке и стал совать в карман парнишке пару кусочков колотого сахара.
— Тут у меня «бычки»! В другой давай.
— Цить ты! — поморщился солдат и указал на ноги старшины.
— Куришь?
— Да нет. Это Анисиму на черный день, — кивнул парнишка на большого гармониста, что беспризорнику аккомпанировал. На забинтованной с глазами голове его фуражка угнездилась с шиком. В оставленной щели между бинтами торчал дымящийся окурок. В руках Анисима гармошка пела нежностью, наверно потому, что женщинам играла, ремонтникам путей, вгонявшим в шпалы костыли кувалдами.
— Вишь, на гармошке шпарит. Артиллерист! — парнишка с уважением сказал. — Уйму «тигров» укокошил. Там под шинелью у него все «Славы». От простого до золотого. А дед Кондрат сказал, что наш Анисим выше всякого героя.
Парнишка глянул на солдата, на его несколько медалей, что висели над карманом гимнастерки:
— Конечно, наш Анисим выше. Вон он какой. Незрячий. Под бинтами одни только ямки. Он пушку в болоте держал на плечах, а друг стрелял по фрицевским танкам. Друга в куски разорвало, а наш Анисим вот каким остался. Он тут при госпитале. А домой не хочет ехать. Говорит, что жена у него раскрасавица и другого найдет себе быстро. А его и пугалом на поле не возьмет никто: надо кормить потому что. А нянечка одна жене его всю правду написала. Теперь жена за ним приедет. Анисим ничего не знает, а мы все ждем.
Солдат, в дверную поперечину вцепившись, в раздумчивости хмурой парнишку слушал и смотрел на инвалида, на руки с пальцами веселыми, плясавшими на клавишах гармони под известный мотив «Трех танкистов». Только слова были друге в этой песне. Анисим выборочно пел. И бас его из-под бинтов с табачным дымом вырывался. И трудно было разобрать: бинты ли так горят или он сам еще дымится, так больно опаленный войной:
Во зеленом садике Катюшу
Целовал ефрейтор молодой!..
Подхваченная эхом голосов команда «По вагонам!» полетела.
— Пошел я, дядь, — поднялся паренек. — «По вагонам!» кричали.
— Постой, сынок, — захлопотал солдат. — Рядом с тобой картошка в ящике. Давай возьми. Мелкая, правда…
— У вас же норма, дядь! — засуетился паренек, ища глазами ящик. — Так нельзя! А то навоюешь!
— Возьми, возьми, да живо!
И видя, как заторопился паренек, хватая суетящимися пальцами картошку, солдат лопатой-пятерней картофельную мелочь зачерпнул и запихнул ему в карман.
— На всю араву теперь хватит! — глаза парнишки засияли радостью. — Спасибо тебе, дядька!
И лягушонком сиганул с вагона.
— Вот Петровна зарадуется! — парнишка погладил карманы отвисшие. — «Кормилец ты наш и поилец, — скажет. — Тебя, видно, Бог нам послал во спасение…» А когда ухожу на станцию, говорит на дорожку: «Не трогай чужого и не бойся никого», — проговорил он, подражая неизвестной солдату бабке Петровне, сделав ударение на первое «о» а слове «никого».
Ему так не хотелось расставаться с солдатом! Ступив ногами на осколок доски своей, спросил:
— А ты батьку моего не встречал?
— А как фамилия?
Паренек назвал свою фамилию, но за длинным, прощальным гудком паровоза, солдат не расслышал, а переспрашивать не стал. Сколько фамилий таких на фронте, а сколько отвоевалось и успокоилось под холодным безымянным дерном.
— Может, где и встречал… Да ты не того! Живой он! — убежденно заверил солдат. — Живой — и никаких! Так и стой на этом и другого не думай! — погрозил он пальцем. — Живой он — и все! Воюет!
Состав вздрогнул. Отдуваясь дымом и паром, то буксуя, то упираясь надсадно, паровоз тяжело стронул и, медленно ход набирая, потащил эшелон на запад под призывный жест поднятой руки выходного семафора.
— Храни тебя Бог, дядька! — крикнул солдату паренек от баб заученную фразу и поднял над головой пятерню с чистыми кончиками пальцев.
— Да, да! Спасибо, сынок! Спасибо! Держись, сынок! — солдат потряс крепко сжатым кулаком. — Мы, в рот им дышло!.. Отомстим за все! За все, сынок!
И под тяжкий перестук состава, Анисим рванул на гармони «Прощание славянки».
Брату моему Виктору
и сверстникам его,
изведавшим рабства
немецкого на заводах
фирмы «Фольксваген»
Я — ОСТ 3468. ОСТ потому, что я русский. Мне от роду 14 лет. Во мне страх и глухая тоска. И тяжелая слабость в ногах.
Я тележку качу по проходу меж гудящих прессов. В тележке моей тяжеленной обрубки стальные — листовые отходы работы прессов.
А вокруг меня немцы. За прессами стоят тоже немцы. Это «Фольксваген»- завод.
Мамка родненькая, тут Германия самая страшная!
По проходу за мной ходит с палкой хохол-полицай, надзиратель мордастый. Я боюсь его палки! Бьет меня без разбора, Бьет не только меня, но мне кажется, что меня бьет сильнее и чаще других.
Бьют не только хохлы-надзиратели, но и немцы-охранники бьют.
Бьют за то, что совок к концу дня стал тяжелым и просыпался мусор железный; что, держась за тележку, я стоя уснул на секунду какую-то; что распухшие ноги я долго в колодки вдеваю; что голову поднял и выпрямил шею и глянул в глаза полицаю-предателю.
Бьют по самым болючим местам. Иногда просто так палкой врежет и матом покроет, чтобы сон от себя отогнать.
Под одежками-тряпками наши голые кости. И палками бьют по костям… Все по старым болячкам! Для новых болячек на наших костях уже нету места.
Враги вокруг нас день и ночь, день и ночь.
Ждем отбоя, как самую светлую радость. В темноте хорошо пошептаться друг с другом. Помечтать… Вот придет наша Красная Армия — и мы будем ловить полицаев и немцев-охранников! Посмеяться тихонько можно…
Внезапно приходит сон. А во сне мы и стонем, и плачем, и родным своим жалимся, жалимся…
Мамка родненькая! Вечно хочется есть. Есть и спать. И забиться бы в щелочку маленькую, чтоб не видел никто и никто б никогда не нашел.