Он стоял посреди кабинета под низко свешивающейся бронзовой люстрой, почти касаясь ее своей седой головой, стоял неподвижно, точно в оцепенении.
Неожиданно — казалось, сам не сознавая, что делает, — Федор Васильевич подошел к жене и положил руки на ее узкие плечи.
Он почувствовал, как она вздрогнула от этого непривычного прикосновения, и впервые за долгие годы ему стало жалко жену.
— Толе ничего не грозит, Маша, — глухо сказал он, — у него отсрочка до окончания института.
— Нет, Федя, нет, — безнадежно сказала она. — Ведь это война!
— Не говори глупостей! — снова переходя на привычный, непререкаемый тон, прервал ее Федор Васильевич. — Эта война закончится через несколько дней. Им не понадобится двадцатитрехлетний необученный мальчишка, который никогда не держал в руках винтовки.
— Нет, Федя, нет, — все с той же безнадежной настойчивостью повторила Мария Антоновна. — Ты сам не веришь в то, что говоришь.
— Прекрати! — крикнул Валицкий и тут же отвернулся, потому что ему стало стыдно за свою резкость.
— Хорошо, я буду молчать, — покорно сказала Мария Антоновна. — Скажи мне только одно: этот человек знает, где Толенька?
— Он ничего не знает. Ему кажется, что Анатолий уехал вместе с его дочерью. Зашел узнать, не вернулся ли.
— Но как же…
— Не знаю! — с явно прозвучавшей ноткой отчаяния воскликнул Федор Васильевич. — Можешь понять: я ничего не знаю! А теперь оставь меня, пожалуйста, в покое.
И он, не оборачиваясь, медленно пошел к письменному столу.
Прошло еще два дня. Никто не заходил к Валицкому, никто не звонил ему по телефону. Вечером Федор Васильевич снова сидел неподвижно в своем кабинете, откинувшись на спинку кресла. Его руки, ноги, голова внезапно обрели непривычную тяжесть. «Что же я должен делать?» — задал он себе вопрос. Но ответа не находил. Медленным взглядом обвел он стены своего кабинета, тяжелые темно-зеленые гардины, застекленные шкафы, картины в золоченых старомодных рамах — все то, что всегда вызывало в нем ощущение покоя, уверенности, сознание собственной значительности, что отделяло его от суетного, крикливого, невежественного, несправедливого мира людей, которых он не уважал.
Но на этот раз приятное чувство не приходило. Федор Васильевич вдруг впервые заметил, что на гардинах скопилась пыль, что на рамах картин во многих местах отошла позолота, в матовых плафонах бронзовой люстры недоставало стекол.
Он опустил голову, ему не хотелось видеть всего этого, и снова задал себе вопрос: «Что же мне надо делать?» Внезапно в сознании его прозвучал ответ: «Ничего». «Конечно, ничего! Кому ты нужен? Кто в тебе нуждается?»
Валицкий облокотился на стол локтями, плотно прижав ладони к ушам, стараясь заглушить голос, казалось доносящийся откуда-то со стороны. Если бы кто-нибудь мог видеть его в этот момент! Не просто видеть, нет, но проникнуть в мысли, в чувства этого, казалось бы, холодного, эгоистичного человека, который сейчас сидел за своим широким, старомодным, с резными инкрустациями, черного дерева столом, обхватив голову руками.
Он переживал минуты отчаяния и унижения. Еще совсем недавно он был уверен, что нет и не может быть на свете ничего, что могло бы вывести его из равновесия, нарушить привычный ход мыслей, систему оценок, с которыми он подходил к людям, событиям и вещам. А сейчас он чувствовал себя подавленным, разбитым. Его мучало сознание своей ненужности.
Он вдруг понял, что не сегодня и не вчера сам, по собственной воле отделил себя от окружающего его мира, от людей, от всего того, чем они жили.
В эти минуты он ненавидел себя. Долгие годы уверенный, что является для всех, кто его окружает, объектом зависти и хотя и скрытого, но уважения, он вдруг осознал, что существовал таким только в своем воображении. И ему захотелось найти выход, придумать, сделать нечто такое, что разом сломало бы стену, которую он с такой тщательностью, с таким маниакальным упорством воздвигал между собой и людьми вот уже много лет. Может быть, он нашел бы этот выход, если бы рядом был его сын, Анатолий. Может быть, через него он смог бы приобщиться к тем грозным событиям, которые ворвались в жизнь людей. Ведь Анатолий жил той самой жизнью, теми интересами, теми заботами, к которым он всегда относился с иронией, как к «суете сует», несовместимой с той подлинной жизнью, которую себе придумал. Если бы Анатолий был рядом!.. Теперь он сумел бы поговорить с ним, найти общий язык. Но Анатолия не было. Где же он? Почему не присылает телеграмму, почему не возвращается?! С кем же поговорить? С Осьмининым? Но он далеко от него, несмотря на то что физически он тут, в городе, где-то рядом. Да, да, он уже там, в бою, несмотря на то что является почти ровесником ему, Валицкому. «Так что же мне делать?!» — снова и снова горестно спрашивал себя Федор Васильевич. И все тот же холодный, равнодушный голос отвечал ему: «Теперь уже поздно».
Так он сидел некоторое время. Голос умолк, и вместо него теперь доносился какой-то прерывистый звон.
Федор Васильевич еще плотнее зажал уши, чтобы избавиться от этих звуков, и не сразу догадался, что звонит телефон.
Он поспешно схватил трубку, громко крикнул: «Слушаю!» — опасаясь, что тот, кто ему звонил, мог уже повесить трубку, долго не получая ответа.
— Товарищ Валицкий? — раздался чей-то мужской незнакомый голос.
— Я у телефона, — ответил Валицкий, плотнее прижимая трубку к уху.
— Говорит дежурный по архитектурному управлению. Товарищ Росляков просит вас явиться к нему завтра к девяти утра. Вы меня слышите?
В другое время одного только слова «явиться» было бы достаточно, чтобы привести Валицкого в бешенство. Обычно его «приглашали», просили «заглянуть», самого назначить удобное время…
Но теперь Федор Васильевич пропустил это слово мимо ушей.
— Да, да, я вас слышу, — поспешно сказал он и повторил: — Завтра в девять. — Потом нерешительно спросил: — Вы не знаете, по какому поводу?
— Сообщат на месте, — ответил голос.
Раздался щелчок. Трубка была повешена.
Валицкий тоже повесил трубку, потом вынул из кармана платок и вытер выступившие на лбу капли пота.
«Что понадобилось от меня Рослякову?» — подумал Валицкий, на этот раз без всякого раздражения, без неприязни, даже с какой-то теплотой.
Но тут он вспомнил, как пренебрежительно встретил его Росляков.
Это воспоминание тотчас же вернуло ход его мыслей в привычное русло. Но тот факт, что о нем, сугубо гражданском человеке, не имеющем никаких военных знаний, не забыли в такие дни, означал, что он незаменим, что от него невозможно отмахнуться не только в мирное, но и в военное время!
Значит, все его горькие мысли не имели под собой никаких оснований? Значит, он просто поддался минутной слабости, недооценил себя?
Сознание, что он победил и на этот раз, вызвало у Федора Васильевича ощущение гордости. Он встал, выпрямился, несколько раз прошелся по комнате, крикнул в открытую дверь кабинета, чтобы приготовили кофе, и в тот же момент услышал звонок у парадной двери. Минутой позже в кабинет вбежала, задыхаясь от волнения и протягивая какую-то бумагу, Мария Антоновна. Валицкий выхватил из ее рук серый листок — это была телеграмма.
«Не волнуйтесь немного простудился приеду через несколько дней Анатолий».
Валицкий с облегчением вздохнул — еще одна тяжесть упала с его плеч.
…На следующий день он встал, как обычно, в половине восьмого утра, не спеша оделся с обычной тщательностью. Если тогда, когда Федор Васильевич шел в управление, у него мелькнула мысль, что, пожалуй, стоило сменить «бабочку» на галстук, а карманные золотые часы — на обычные ручные, то сегодня он с особым удовлетворением оделся именно так, как одевался всегда.
Мысль о том, что люди должны, вынуждены принимать его таким, каков он есть, — хотя он никогда и ни в чем не сделал им ни малейшей уступки, — сегодня была особенно приятна Валицкому.
Точно рассчитав время, он вышел из дому без двадцати девять и ровно в девять без стука вошел в кабинет заместителя начальника архитектурного управления.
Поздоровавшись с Росляковым едва заметным кивком головы — он не мог простить ему тогдашнего приема, — Валицкий сел, не дожидаясь приглашения, на один из двух стоявших у письменного стола стульев. С чувством внутреннего удовлетворения отметил, что Росляков, этот обычно самоуверенный и начальственно держащийся тучный, пожилой человек, был сегодня небрит и под глазами его набухли серые мешки. Он казался утомленным и растерянным.
— Чем могу служить? — холодно спросил Валицкий, слегка облокачиваясь на трость, которую держал обеими руками, и предвкушая удовольствие выслушать просьбу.
Росляков молча взял со стола какую-то папку, раскрыл ее, вытянул из пластмассового стаканчика один из остро отточенных карандашей и спросил равнодушным, бесцветным голосом, точно врач очередного из многочисленных пациентов: