«Теперь на север, домой. Только бы не просмотреть какого-нибудь блуждающего истребителя». Матвей с усмешкой вспомнил последнюю атаку и храбрость безумия какого-то немца, стоящего на дороге и стреляющего в него из пистолета. «Наверное, выскочил из автобуса и дальше не знал, что делать. Упал бы в кювет, может, и жив остался». Потом выругал сам себя за эту сентиментальность: «Тоже мне… либерал нашелся. Если бы ты его сейчас не прикончил, может, он через час сколько бы наших душ загубил… Хорошо, что он не упал, не уполз… Бешеному волку — волчья и смерть».
В свободные часы, особенно ночью, мысль часто возвращала Матвея к одной и той же проблеме:
«Видно, не зря он, человек, осужденный судом, не исключен из кандидатов в члены партии. Поэтому ему все время доверяют одиночные полеты в тыл врага. Но если он там погибнет, как же они будут докладывать о случившемся? Ведь гибель такого летчика надо обязательно подтвердить. В данном случае только гибель в бою реабилитировала его перед законом, а для этого нужны свидетели.
А если не подтвердить, то он «пропавший без вести». Пропавший? Значит, он не мертвый и не живой. И таких ребят в полку набирается уже много. Его можно считать изменником, перелетевшим к врагу, а также погибшим из-за своей оплошности или от огня врага. Однако предположение в законе бесправно». Когда Матвей впервые додумался до этой истины, стало жутковато. «Как же так? Если бы начальник штаба подтвердил разрешение командира на вылет, вряд ли бы его или меня судили. Да, полковник мог быть наказан за ошибочное решение. Но ошибка — не преступление. Трус и подлец! Для него личное взыскание значило больше, нежели честь и жизнь подчиненного. Во имя личного благополучия, карьеры он взвалил ему на плечи дополнительную тяжесть. Сознательно, а не по недомыслию использовал свое право распоряжаться его жизнью, честью полка, а может быть, и вдвойне печальной старостью матери, породившей такого «непутевого» сына, который и умереть-то не смог, как хороший солдат, у товарищей на виду».
Ночью эта мысль часто не давала ему покоя. И только днем она переставала его тревожить: днем нужно было работать, нужно было воевать и обязательно выжить до снятия судимости. Только после этого смерть могла иметь на него такие же права, как и на любого летчика или моториста их полка. Тут уж могло быть и равенство, ведь на войне не все выживают, а гибнут не всегда самые слабые.
Когда эти мысли не давали Матвею спать, он вспоминал опять лето сорок второго, Приказ Сталина номер 227, которым определялись виновности и меры наказания за провинности или преступления. Приказ читали перед строем полка. Звучал он грозно. Но в нем не было ни слова об авиации. Он как бы не касался непосредственно их, стоящих в строю летчиков, которых уже вновь осталась половина. И эта половина живых и другая половина уже погибших ни разу не отказалась от выполнения боевых задач, часто невыполнимых из-за малочисленности группы, идущей на боевое задание, или несоответствия боеприпасов характеру цели…
«Искупить кровью свою вину». Чьей кровью? Своей или врага? «Использовать штрафные роты и батальоны на наиболее трудных участках фронта, в наиболее сложных моментах боя».
«Искупить свою вину». Что же нужно было сделать для «искупления» и за какой период? Уже три месяца у Осипова не было отдыха. Полеты в одиночку на «свободную охоту» и разведку, когда есть хоть малейшая возможность пробиться через снегопады и низко висящие облака. Воевать, когда никто не летает. Вылеты на штурмовку заранее известных целей, в составе группы замыкающим, чтобы исключить неожиданное нападение вражеских истребителей на впереди идущих и принять первый удар на себя.
Он знал, что командиры эскадрилий были против такого постоянства, но начальники из дивизии требовали выполнения отданных ранее распоряжений. За это время Матвей привык к одиночеству в чужом небе над землей, занятой врагом. Стремился к уединению и на земле… Он все время обостренно чувствовал необычность отношений. С рядовыми пилотами одинаковости не получалось; огромная разница в опыте войны, как ни старался вначале Матвей, не позволяла им признать себя равными с ним. Подыгрывать молодым он считал унизительным, а роль негласного воспитателя выглядела сомнительно. Заместители и командиры эскадрилий и звеньев в его присутствии вынуждены были искать линию поведения, и его настойчивость в продолжение прежних товарищеских отношений могла быть принята за назойливость или молчаливое отрицание приговора трибунала. С техниками, кроме Петрова, тоже было сложно. Хорошие и уважительные люди, добрые товарищи, они все время своим поведением подчеркивали его командирскую бытность, и это шокировало Матвея, ибо теперешнее положение не давало ему права на такой почет.
Ощущение изолированности особенно усилилось после одного боевого задания, на которое Матвей летал ведомым в группе Ловкачева. После посадки он задержался у самолета, осматривая пробоины, и пришел последним на доклад, за что получил публичный нагоняй:
— Лейтенант, потрудитесь в следующий раз не опаздывать. Мне вас ждать не положено, а должно быть наоборот. И запомните это, если, конечно, хотите, чтобы служба шла в правильном направлении…
Матвей промолчал, но ударил его Ловкачев больнее, чем суд. Он понял! Бывший подчиненный сознательно, долго выискивая повод, оскорбил и унизил его, подчеркнув этим, кто есть кто в настоящее время. Утверждался, раздавая долги за сорок первый год, когда он перед каждым летающим в бой лакействовал и готов был пройти через любое самоунижение.
Матвей понял, что Ловкачев не только открыто отомстил ему за свое пресмыкательство перед всеми идущими в бой в сорок первом, но и за подчиненность свою младшим по возрасту и званиям осенью и летом сорок второго, когда он, лейтенант, ходил подчиненным в боевых порядках у сержантов. Но ему еще и потому, что удар и оскорбление им Матвея лично ему ничем не грозит. Даже наоборот, начальство узнает о его «справедливой и строгой» требовательности.
Ловкачев, демонстративно оскорбив Осипова, понимал, что облака, снегопады, обледенение и огонь врага не главные враги в жизни Матвея. Главное не в войне. Главное в судьбе Матвея — неистребимое желание дивизионных начальников быстрее избавиться от него, закрыть трибунал его гибелью.
К этой мысли он пришел совсем недавно, наблюдая за вылетами Осипова. Задания давались персонально для него из штаба дивизии и такие, что из них вернуться обратно с докладом вряд ли было можно. Матвей же наперекор обстоятельствам жил. Вылеты почти все подтверждал фотоаппаратом, а иногда и помимо него партизанскими донесениями. Осипов Ловкачеву был нежелателен — ненужный свидетель его биографии по сорок первому году.
Сейчас, оскорбив штрафника, он надеялся: в дивизии узнают об этом. Сделано-то все в рамках закона. Без мата, строго и вежливо. В дивизии могут признать ею своим союзником.
Матвею хотелось поговорить с Мельником или Русановым, но его сдерживал Шамалов — секретарь парткома полка. Так сложилось, а может быть, Мельник и разделял функции, что секретарь больше общался с техническими службами и поэтому ежедневно видел Осипова на аэродроме, иногда у самолета, иногда в землянке. Мягкость и доверительность его в обращении с людьми располагала к откровенности, и разговоры с ним были для Матвея своего рода выпусканием пара, разрядкой напряженности, заземлением на правду и справедливость. Когда Матвей закусывал удила, Шамалов всегда находил доводы, чтобы успокоить его:
— Не торопись. Поверь мне как старому секретарю райкома: и комиссар, и Афанасий Михайлович все знают и все видят. Работают они и на твое доброе имя в полку, и в жизни. Поторопишься — обидишь их своим недоверием. Они понимают, вмешиваются, но ничего не могут изменить в данный момент. Я подслушал случайно фразу, сказанную Ловкачеву Русановым. Не знаю, о чем шла речь до этого, но услышал такие слова: «Старший лейтенант, в общении с подчиненным не задавайся. Будь ты вежлив. Ведь ты с ним в бой ходишь. В драке, как ни странно, порядочные люди не бьют лежачего».