«Как попала Ирма к ним в руки? — была первая мысль Ивана Кабушкина. — По ее виду и поведению можно судить, что не сама пошла. Но что нашли у нее, что знают эти выродки, к чему прицепились?»
Едва очнулся, как снова повели на допрос. Фройлик больше не прикидывался ласковым. Со страшной ненавистью смотрел он на Кабушкина и, когда того поставили перед столом следователя, подошел и с наслаждением ударил в висок. Но Жан не смог ему ответить — охранники заранее связали ему руки за спиной.
— Ну, говори, бандит, кого знаешь из партизан?
— Никого.
Плеть свистнула в воздухе и полоснула Кабушкина по спине.
— Врешь, большевистская собака. Мы все знаем.
— Так зачем спрашиваете?
— Признавайся, бандит, меньше бить будем.
— Мне не в чем признаваться.
— Кому ты обещал переслать пистолет?
— Никому.
— А это что?
Фройлик вытащил из ящика стола записку одного командира партизанского отряда, который просил Жана найти в городе и переслать ему пистолет. Фамилия командира знакомая — несколько раз с этим человеком Жан встречался в лесу.
— Записку мы взяли у Лейзер...
«Какой же он дурень, — подумал Жан об авторе записки, — пишет открытым текстом и посылает со связной такие бумажки. Что значит, человек не знает конспирации. А теперь плати за это своей шкурой...»
— Мало ли кто кому пишет записки... — неопределенно ответил Жан на вопрос следователя. — Меня эта бумажка не касается.
— Еще как касается! Здесь черным по белому написано: «Жан, пришли мне...»
— Это какая-то провокация.
— Ну, сейчас ты заговоришь!
Гестаповцы повели Жана в комнату пыток. Повалили на пол, содрали одежду, потом втащили на станок и привязали. Били резиновыми плетьми долго, смакуя каждый посвист плети. Били даже и тогда, когда Жан терял сознание.
Отходил он несколько часов. Когда пошевелился, потащили на электрический стул.
Это были адские пытки. Два чувства охватили Жана: нестерпимая, нечеловеческая боль в каждой клеточке большого, молодого тела и желание вытерпеть эту боль, оказаться сильней ее. Всего корчило, ломало. Лютая, беспощадная сила, казалось, дробила кости. А перед глазами стояли и нахально улыбались жирные фашистские морды. Они были уверены, что он не выдержит, запросит пощады, и только ждали, когда наступит эта желанная минута.
Нет, напрасно ждали враги, что коммунист Кабушкин попросит у них пощады! Пусть ухмыляются, пусть кривляются, не праздновать им победы над подпольщиком Жаном! Они могут растерзать его тело, вырвать сердце, но над душой коммуниста враги не властны. Она принадлежит ему, партии и Родине. И пока Жан будет жить, пока он еще дышит, ничто не заставит его предать свое отечество, никакие пытки. Собрав последние силы, он плюнул в наглую, расплывшуюся от ухмылки морду. И снова потерял сознание.
Дни шли за днями. А может быть, месяцы? А может быть, годы? Потерялся счет времени. Обычно Жана приносили от следователя в бессознательном состоянии. Лишь изредка добирался на своих ногах. И тогда он видел, что в том коридорчике подвала, где находилась его камера, тускло горела электрическая лампочка и две девушки прибирали камеры и коридор. Тут же был и начальник охраны этого угла подвала — стоял его столик.
Девушки иногда бросали взгляды на Жана, но разговаривать с арестованными им было запрещено. Да и что могли сказать они, девчата из минского гетто, которых ежедневно под конвоем пригоняли сюда на работу? Разве только посочувствовать изувеченному парню?
Грязный потолок, грязные скользкие стены, грязный цементный пол. Деревянные нары — три доски, покрытые клеенкой, да мешочек, набитый грубой соломой, вместо подушки — вот и все.
Двери в камере — деревянные, со щелями, и запирались они снаружи на небольшой, простенький замок. В коридоре находилась специальная охрана. Чтобы вырваться отсюда, нужно было пройти еще несколько постов. Поэтому гестаповцы и ограничились таким плохим замком.
Над дверью светилось небольшое окошечко с решеткой. Свет в камеру попадал только оттуда да из щелей двери.
Наконец его оставили в покое. Не вызывали на допрос второй день. Потом и еду перестали носить, а вскоре и воды не дали. Будто забыли, что он существует на свете.
Начались самые страшные пытки.
Многое передумал Иван Кабушкин, лежа на нарах. Перебирал в памяти все, что делал с первого дня войны. Да, жил он правильно. Правда, кое-что он сейчас бы сделал иначе, но в общем упрекнуть себя не за что. Все, что делал, шло от чистого сердца советского человека.
Не раз водили его на очные ставки с Хмелевским и некоторыми другими подпольщиками. Он никого не признавал, кроме Ирмы, выдавшей его. Но и ее старался понять. Разве могла она, девушка, выдержать нечеловеческие пытки! Конечно, обидно было, что так нелепо попал в руки врагов, но поправить беду уже нельзя...
Так и не узнал он, что Ирма случайно наткнулась на полицаев, когда возвращалась в Минск из отряда, и они, обыскав ее, нашли злополучную записку командира партизанского отряда. За это и арестовали ее.
Однажды во время очной ставки, улучив удобный момент, когда Фройлик занялся другими арестованными, Ирма тихонько спросила Жана:
Меня посылают в лес, что делать?
— Делай, что приказывают, но имей голову на плечах...
Нашла место для инструктажа! Но она, видимо, поняла его правильно: нужно идти в партизанскую бригаду по приказу гестаповцев, дать им расписку, что согласна стать их агентом, но в лесу рассказать обо всем, признаться во всем и отдать себя на суд партизан.
— Эльзу взяли заложницей... — снова прошептала Ирма.
— Иди, — приказал Жан. — Если можешь выбраться отсюда — иди и расскажи обо всем.
В знак согласия Ирма чуть заметно кивнула головой.
Ирма многое видела в СД и может рассказать товарищам, что здесь делается, кто схвачен гестаповцами. Это будет весть живым от мертвых. А что касается Эльзы, то ее все равно расстреляют. Из этого дома живыми не выпускают, надеяться не на что.
Лежа на нарах, Кабушкин старался представить, где в тот момент была Ирма. В памяти вставали огромные вековые сосны... Они тихо шумят верхушками в самом поднебесье, ноздреватый, слежавшийся снег под ногами, лесная, слабо наезженная дорога вьется между деревьями... По этой дороге, скрипя сапогами, торопится Ирма, чтобы сообщить и о своем вынужденном предательстве, и о своем раскаянии, и о мужестве Жана, и обо всех остальных узниках СД. Пусть партизанский, а может быть, и военный трибунал решит, какого наказания заслужила Ирма Лейзер.
В том, что она пойдет и выполнит его приказ, Жан не сомневался. Даже скованный, изувеченный, он оставался для нее авторитетным командиром. Это он видел по глазам Ирмы, чувствовал по ее голосу.
Ему не суждено было проверить, выполнила ли Ирма его приказ. Но она выполнила: пошла в лес и рассказала партизанам обо всем, что с нею случилось.
Партизаны не судили ее, а направили через линию фронта. Ситуация очень сложная, в ней нужно было разобраться основательно, не по-походному. Пусть разберется военный трибунал.
А над Жаном и вокруг него оставались грязный потолок и грязные стены каменного мешка, тишина, одиночество. Только сверху время от времени доносились стоны людей, которых пытали гестаповцы.
Утром приходили девчата-еврейки и начинали уборку коридоров и камер гауптвахты, где сидели арестованные гестаповцы. Убирали и камеру Жана. В это время его обычно выводили из камеры. Это было издевательством: человека, которому уже несколько дней не попадало в рот ни кусочка хлеба, ни росинки воды, выводили в клозет... Но немецкая аккуратность требовала этого, и охранники соблюдали распорядок дня.
В соседних камерах сидели арестованные предатели-латыши. Они угодливо, по-собачьи служили своим хозяевам из СД, но их поймали на каком-то жульничестве — не хотели делиться награбленным со своими хозяевами. За это и держали их в тюрьме.
Предателей-жуликов хорошо кормили и даже передавали им вино и папиросы. Невыносимо дразнящие запахи вкусной еды через щели в дверях доносились и до Жана. Это было самой сильной пыткой.
И все же голод легче было переносить, чем жажду. Все нутро Жана горело, адский огонь разливался по телу. Стоило только закрыть глаза, как начинался бред: под самым носом струились серебристые ручьи, появлялись так явственно видимые, осязаемые, совсем реальные столы, заваленные разной едой. Чего только не видел он здесь: и жареных гусей, и фаршированных поросят, и отбивные величиной в две ладони.
Тряс головой, гнал от себя видения, а они теснились перед ним, одно соблазнительнее другого.
Поэтому шорох около порога и записку, просунутую сквозь щель в двери, он воспринял как галлюцинацию. Откуда здесь записка — в самом изолированном месте во всем Минске! А может быть, это какая-нибудь новая провокация?