— Ну да! К нам? Для чего?
— Прописать. Чем больше народу, тем больше квартиру дадут. Пых-пых...
— А зачем ей большая?
— Как зачем? Пых-пых! Комнаты будет сдавать. Для чего человек живет? Для промысла!
Батя иногда не без насмешки повторял ее изречения.
Племянники, главным образом по батиной линии, давно писали тете Оле, интересуясь, какие в городе институты. Один с лесного разъезда, другой из батиной деревни, которая ему помнилась сырой, болотной... Все хотели учиться. Сучкова не отвечала на эти письма, а теперь вспомнила. Торопила, по словам бати.
— А они что?
— Ответили. Новенькая доставила телеграммы.
Скрипя пружинами, батя порылся в глубоких карманах своих штанов, как в ямах. Ответных телеграмм было три. Их привезли, когда Алеша был на работе.
«Спасибо тетя Оля еду радостью Миша», «Буду как велели Иван Сучков», «Вылетаю выезжаю пешком бегу Коклюш».
Пока Алеша читал, батя восхищался матерью:
— Человек действия! Снаряд! Ракета! Пых-пых... — Он попытался рассмеяться, но захлебнулся дымом и с трудом вздохнул. — Сучкова!
Алеша не помнил, когда батя за глаза называл мать иначе, хотя бы именем. Давно хотел спросить, когда началось это, но спросил о другом:
— Что это за Коклюш такой?
— Сын сестры моей, Зины... В детстве коклюшем маялся, Зина даже в Крым хотела переехать, насовсем, думала, туберкулез... Не смогла, не переехала, деньги!
— А как не пропишут здесь племянников?
— У Сучковой? Пых-пых... Молодежи двери открыли — учись! А вы, бюрократы окаянные... Да я вас!..
— А вдруг да потом не уедут племяши из новой квартиры?
— От Сучковой? Как спросит в упор: ты что сиднем сидишь, молодой специалист? Даром учился! Сполняй долг! Сбегут.
Алеша подумал: а ведь когда-то батя говорил ей нежные слова... Всему конец наступает. Как их слободке... Забеспокоилась мать, испугалась!
А испугалась она после того, как перед самой весной приехал бравый барабанщик Стасик и продал дом своего папаши-сапожника, славного во времена их детства на все ближайшие окрестности, может быть даже на весь город... После смерти Смычка дом месяца три стоял пустой, в дряхлеющей цементной шубе с пупырышками. От кого-то досталась его бывшему обитателю ветхая скрипка со смычком, может, кто-то из горожан за модные туфли так заплатил. И сапожника скоро прозвали «Смычком», потому что до вечера Смычок стучал молотком, а вечером пилил себе на скрипке. Бывало, к Варе подсаживался, получался у них оркестр.
Но пришел час — оборвалась музыка, затихла скрипка. Сапожным молотком забили гвозди в гроб, отнесли на кладбище... Тем же молотком забили и окна в доме. Сын Стасик на поминках обещал, что осядет в отцовских хоромах, окруженных крыжовником... У Смычка по всему двору рос светло-розовый крыжовник, крупный...
А едва исчез под кустами пористый снег, Стасик прикатил на два дня, отыскал в городе какого-то глуховатого сапожника, которого соблазнила мастерская Смычка, где все было в неприкосновенности — и лапа, и машина для заготовок, и колодки, и прочее... Продал дом за полцены и скрылся мигом, не пролив ни слезы, не выпив ни рюмки... Энергичный оказался Стасик!
Вот тогда-то Сучкова и заволновалась...
Батя возился во дворе, и, забравшись на чердак, Алеша покурил на батином троне.
Он курил и ворошил ногами гнилые тряпки... Нога задела и выкинула из них какую-то книгу. Алеша наклонился. Края страниц истлели, но все-таки серединка осталась, и он прочел: Александр Дюма «Три мушкетера». На первом листке, сером, как зола, — круглые буквы от руки... Пригляделся и вздрогнул: «Принадлежит П. Сучкову». Он держал в руках книгу брата, который, должно быть, ее любил и берег. Обида обожгла, что эта книга лежала в пыльном тряпье и по ней бегали чердачные мыши. Кто-то, мать или батя, выбросил ее сюда из комнаты, с этажерки, даже не раскрыв.
Сначала захотелось сбежать вниз, а потом решил, что, раз так, не скажет им о своей находке!
Было такое ощущение, точно брат, о котором он почти забыл, прикоснулся к нему рукой.
А что сделал бы П. Сучков с Анкой, если бы это была его девушка? Девушка, с которой вместе строили, громко говоря, мосты в будущее... И она его предала, уехала внезапно... Уехала и даже не написала ему... Так и не написала...
Домой от Анки пришло еще два коротких, торопливых письма. Репетиции и выступления. Она задыхается. И ослепительная лаковая программка с картинками. Крутится тоненькая фигурка в малиновой шапочке. В кепочке из кожи. Не разобрать лица, хотя именно на этой фигурке скрестились прожекторные лучи, а сбоку буквы вразброс: «Это я!» В тексте, среди участников, есть и А. Распопова.
Сергеич окантовал картинку хромированным металлом и повесил в доме, в комнате, на главной стене...
Что сделал бы с ней старший брат?
Алеша провел пальцем по толстой стопе страниц, и пыль насытила солнечный луч света, мечом рассекавший чердачный сумрак. В слуховое окно долетел голос матери:
— Перенесли бы будочку! Пора.
— Пора так пора, — согласился батя. — Алеша!
Алеша поднялся с бывшего кресла, чихнул от пыли и спрятал книгу за пазуху. Когда он спустился, батя пыхнул так, что обкуренные усы подлетели хвостами, и сказал:
— Уж я эту будочку раз сорок переносил, если посчитать. Чистого места не осталось во дворе. На собственном дерьме живем. Пых-пых...
Шатаясь, будочка кочевала по двору, то удаляясь, то приближаясь к дому. Старую яму зарывали со всем кладом... Слободские новаторы чистили ямы и пускали содержимое под помидоры, но мать брезговала.
— Слава богу, и так растут!
Алеша стянул рубаху, завернул в нее книгу и взял из батиных рук лопату, чтобы рыть новую яму. Может, это на сегодня нее? Перенесут будочку, и прошла суббота... А может, мать еще что придумает.
Он был уже по пояс в яме, когда от ворот сквозь лай Мохнача неожиданно донеслось лихое приветствие:
— Мир этому дому, а пожар другому!
Батя прервал ремонт, перестал забивать гвозди и выглянул из-за будочки. Мать лучила топориком чурку на растопку, собираясь готовить ужин, повернулась:
— Какой еще пожар? Какому дому?
— Никакому, — ответил тонконогий парень в узких брючках и беретке, с тяжеленным чемоданом в руке. — Присказка такая. Здрасте, тетя Оля!
Он сдернул беретку, и сивый чубчик выпал на лоб, словно птичку выпустили. Мохнач зашелся еще громче.
— Я Коклюш! — крикнул парень, вихляющей походкой приближаясь к матери.
— А чего у тебя в чемоданище? — подозрительно спросила она. — Кишки порвешь!
— Гостинцы! — ответил Коклюш весело. — Банка яблок моченых, банка грибов соленых, банка маринованных, банка варенья из ежевики... с орехами, три банки разной фруктовой закатки. Словом, банки!
Он чуть не уронил чемодан у самых ног матери.
— Как же ты допер? — удивился Алеша.
— На такси! — ответил Коклюш. — Чего нам!
— Откуда у тебя деньги? — спросила мать, уважительно оглядывая его. — Американец!
Коклюш засмеялся.
— А я и не платил. Меня барышня подвезла. В такой малиновой кепочке...
Откинув лопату, Алеша вылез из ямы и подошел к нему:
— Какая?
— Такая... — Коклюш осторожно показал руками, какая девушка длинная и тонкая. — Мы в поезде вместе ехали. Анкой зовут.
Видно, что-то изменилось в лице Алеши, даже Коклюш заметил это и замолчал. Мать перестала тюкать своим топориком. А батя, наоборот, с силой застучал молотком по гвоздю. Алеша пошарил руками по горлу, словно искал чего-то... Пропавший голос, наверно... У матери он раньше отыскался, тихий, но непримиримый. Мать подошла и как-то по-змеиному, враждебно прошипела:
— Ой, смотри... Побежишь туда, завертишь хвостом... Прокляну!
Уже два дня Анка была здесь, а он не видел ее. Опять не спал, пытался представить себе ее лицо. Если Анка, с двумя косицами торчком, карабкалась на дуб, то он знал: это из воспоминаний. Если верткая, с короткой стрижкой, отбросив купальную шапочку, ныряла, как мальчишка, в реку, это тоже были воспоминания.
Городские девушки, приезжавшие на велосипедах и оккупирующие в жаркие дни песчаный пляж и к на лужайке, надевали разноцветные шапочки. Входя в воду и зябко поеживаясь, закрывали уши резиной... Анке шапочка мешала и валялась в траве, как ненужная.
Так какая же она сейчас, Анка? Прошло меньше года, а казалось, не виделись сто лет... Конечно, узко прищуривает свои глаза, и, конечно, они синие... Беззвучно смеется, как год назад, когда он предложил ей поехать в Молдавию и расписаться — там это уже можно было в их возрасте.
А вдруг всего на два-три дня отпустили из труппы артистку, уже знаменитую, хотя и бродячую, как окрестила ее Сучкова? И он не увидит ее. Даже не скажет: «Здравствуй». Но он не мог первым явиться. Он ждал. Ждал, что она прибежит. Или хотя бы позовет.