Впрочем, сейчас такой заботы о нас никто не проявляет. Нам лишь раздают какие-то желтые таблетки — по одной на троих. Мы едим их по очереди. Толку от такого лечения — ноль.
— Внимание, крупный калибр! Всем в укрытие! — говорит Фикса и выдает оглушающую очередь.
Аркаша отвечает ему калибром поменьше, Мутный бьет одиночными.
Всех переплевывает Пинча. Он долго тужится и наконец издает такой звук, что в окрестных окнах повылетали бы стекла, будь они целыми.
— Тактическое ядерное с обедненным ураном, — лыбится он. — Пять тонн в тротиловом эквиваленте.
Ночами батальон оглашается утробным урчанием и стонами. Часовые гадят прямо с крыш, бегать вниз-верх по двадцать раз за ночь слишком утомительно. Ночное небо помимо крупных звезд расцвечивается белыми солдатскими задницами. Ходить под крышами становится опасно.
У меня возобновляются кровотечения, кальсоны постоянно покрыты коркой крови. Впрочем, кровотечения у нас у всех. Прямая кишка набухает и вываливается из задницы на несколько сантиметров. Штаны спустил, полжопы наружу — и сидишь, как аленький цветочек, округу озаряешь. Пока все свои кишки подотрешь, рулон бумаги изведешь. Да и где ее взять, бумагу-то? Мы обдираем со стен каптерок оставшиеся куски обоев и шкрябаем по заднице заскорузлым клейстером. Кишки от этого еще больше портятся, кровь из штанов стаканами вычерпывать можно.
— Вот наградил нас Господь, — говорит Аркаша. — У всего батальона в заднице цветки распустились! Через что воюем, через то и награждают…
— Ох-ох… И за что ж нам такое, — стонет Пиноккио.
В административном здании я нахожу рулон бумажных полотенец и прячу его в куче мусора. Пользуюсь им, только когда никого нет рядом. Все равно на взвод такого рулона — каждому на полраза, а так на полдня я обеспечен.
В целях борьбы с дизентерией комбат вводит наряд по мытью котелков. Теперь после каждого приема пищи дежурный обязан отмыть котлы всего взвода.
Воды в батальоне нет, и мы моем котелки в тех же бетонных быках, где и стираем портянки. Хлопья мыла и жира плавают в воде вместе с мотылем, и нам приходится отгонять живность руками, чтобы набрать полкотелка мутной зеленой жижи.
Воровство воды возобновляется. У нас в этом плане стратегически выгодная позиция — как только АРС въезжает в ворота, мы перекрываем ему дорогу и не отпускаем, пока не наполним все имеющиеся у нас емкости. Аркаша с Фиксой раздобыли где-то ванну, и мы ходим за водой с ванной. Зампотыл грозится нас расстрелять, но все равно каждое утро мы выходим на грабеж.
Около быков приходится выставить караул. Один раз дело доходит до драки.
Нас поднимают по тревоге — под Мескер-Юртом расстреляли «уазик» с ментами. Мы выезжаем на двух бэтэрах — взвод пехоты и три наших расчета.
Первая машина поднимает огромные тучи пыли — она скрипит на зубах, набивается в нос, серым инеем пушистит ресницы. Ни вздохнуть, ни глаза открыть. Мы закрываем лица косынками, но они не помогают, дышать все равно невозможно. Сволочная природа — зимой непролазная грязь, летом эта чертова пыль, которая во время дождя опять же превращается в тесто.
«Уазик» стоит на дороге посреди поля, от него почти ничего не осталось. Машина прострелена, как дуршлаг, один бок сильно разворочен, из него торчит покореженный металл, я мельком успеваю заметить торчащие из свернутого штопором железа ноги в берцах, еще какое-то мясо. Отхожу в сторонку. Не хочется мне на это смотреть.
В машине было четверо. Пинча говорит, что теперь из них и полчеловека не соберешь. Сюда уже приехала местная милиция, нам делать ничего не приходится, мы лишь охраняем опергруппу. Через пару часов снимаемся.
Вечером нам вновь приказывают выдвигаться под Мескер-Юрт. Там зажали банду — ту самую, которая расстреляла «уазик».
Хватаем АГСы и несемся к бэтэрам. Я никак не могу установить свой на броню; руки не слушаются, тело стало ватным и пустым, я пытаюсь нащупать гайки, смотрю на них — и не вижу. Страх заполняет меня постепенно, он поднимается снизу холодной волной, и внутри появляется ощущение ноющей пустоты. Этот страх холодный и тягучий и никак не проходит. Сегодня под Мескер-Юртом меня убьют.
— Иди принеси два цинка с гранатами, — говорит мне взводный.
Я киваю и бегу в палатку. Цинки весят килограммов по пятнадцать, и сразу два мне не утащить — скользкие и ухватиться не за что. Я торопливо освобождаю свой вещмешок и засовываю в него один цинк. Второй хватаю под мышку. Когда выхожу, колонна уже выезжает в ворота. Взводный машет мне рукой — оставайся.
Я смотрю, как колонна скрывается в пыли, и меня вдруг начинает колотить. Становится холодно, очень холодно. Руки слабеют, колени подгибаются; я сажусь прямо на землю. В глазах темно. Я ничего не слышу и не вижу, ничего не соображаю. Вот-вот вырвет. Так страшно мне не было уже давно.
Около ворот стоит Фикса.
— Ты чего не поехал? — спрашиваю я его.
— Мне стало страшно, — отвечает Фикса. — Понимаешь?
— Да. Понимаю.
Он достает сигареты. Я никак не могу зажечь спичку, она ломается. Черт возьми, чего это я… Это все потому, что мир уже близко… Надо взять себя в руки. Колонна ушла, мы с Фиксой остались здесь, и нам ничего не грозит.
Ночью наши возвращаются. Мескер-Юрт взяли, наш батальон стоял во втором кольце окружения. Боя не было, всю работу выполнили вэвэшники (солдаты внутренних войск). У них около десятка убитых. У нас ни одной потери, даже нет раненых.
И все же я знаю, что этот бой был бы для меня последним.
Я хочу домой.
Страх живет теперь во мне постоянно. Он то ворочается ленивым червем где-то под желудком, то прорывается жаркой испариной. Это не напряжение, какое было в горах, это именно страх. Ночью я избиваю часового за то, что он самовольно ушел с фишки. Потом я избиваю двоих новеньких. Они так и не прижились в нашем взводе, спят отдельно в Куксовом бэтэре. Эти раздолбаи садятся на фишке прямо на подоконник и варят чай. Костер полыхает на всю Чечню, и его видно за несколько километров. Выдали фишку, навели на комнату снайперов, а мне их меняй! По ночам я не могу заснуть — не доверяю часовым — и почти все время провожу в административном здании или на плацу. На мне постоянно надета разгрузка, под завязку набитая магазинами, я вымениваю их на жратву и курево и собрал уже двадцать пять штук, но мне этого кажется мало. Я сыплю в карманы россыпью несколько пачек патронов, вешаю на ремень около десятка гранат. Мало, мало, мало…
Меняя часовых на фишке, я не подхожу к окну, а становлюсь в комнате за углом и все четыре часа стою не шевелясь, обмирая от каждого звука на улице.
Временами мне кажется, что я остался совсем один, что, пока я прячусь в этом административном здании, весь батальон уже втихую вырезали чехи, и сейчас они поднимаются по лестнице. Тарахтение дырчика скрывает звуки. Я стараюсь не дышать, слушаю. Так и есть. На лестнице отчетливо скрипит раздавливаемый ногой кирпич — это чех поворачивается на площадке и становится ногой на ступеньку последнего пролета. Еще девять шагов — и он будет на моем этаже. У меня останавливается сердце. Стрелять нельзя. Они уже кругом.
— Я хочу домой, — шепчу я и достаю из-за голенища штык-нож. Лезвие холодно блестит в лунном свете. Я зажимаю штык-нож двумя руками перед лицом и тихонько иду на цыпочках к лестнице, прижимаясь спиной к стене, стараясь попадать шаг в шаг с чехом. Вот он становится на вторую ступеньку. Я тоже делаю шаг. Мы переставляем ноги синхронно. Третья ступенька. Шаг. Четвертая. Шаг. Пятая… Я считаю. Еще четыре шага, еще три, два… Я срываюсь с места и не глядя бью ножом за угол. Лезвие чертит глубокую борозду в цементе, на пол сыплется крошка, один комочек скачет по ступенькам вниз и как молотом стучит по консервной банке…
Никого. Чехи, конечно, уже в комнате. Пока я воевал с призраками на лестнице, они заняли мою позицию, залезли по завалу в окно и тихонько перебрались внутрь здания. Сейчас рассредоточиваются по углам…
Я снова становлюсь за угол и слушаю ночь. Мне отсюда ничего не видно, но и снайперам меня не видно тоже. Кроме того, в этом углу у меня больше всего шансов остаться в живых, если в окно залетит граната. Я сажусь на корточки, накрываюсь бушлатом и включаю подсветку на часах. Прошло тринадцать минут моего дежурства. Мне еще стоять на фишке три часа сорок семь минут.
По лестнице кто-то поднимается. Я замираю. Девять ступенек. Достаю из-за голенища штык-нож…
Я почти перестаю разговаривать с людьми. Больше не смеюсь, не улыбаюсь. Я боюсь. Желание попасть домой стало моей навязчивой идеей. Я хочу домой постоянно. Я ни о чем больше не думаю, только о доме.
— Блин, я домой хочу, — говорю я в палатке за ужином.
— Заткнись, — говорит Аркаша.
Он бесится больше других, ему домой еще нельзя, медали у него нет, и если он вернется, то получит срок.