Козла забить, однако, не удается. В кубрик спускается лейтенант Галкин.
— Попили чаю? — говорит он, быстрым взглядом окинув кубрик. — Не все еще? Ну, ничего… Подвиньтесь, мичман. — Он садится рядом с Анастасьевым на банку. — Попрошу внимания, товарищи. Значит, нам предстоит переход в Кронштадт…
В машинном отделении пьют чай мотористы. Здесь душно. Дизеля, недавно остановленные, еще пышут рабочим жаром. Пахнет разогретым маслом, соляром.
Старшина первой статьи Фарафонов, старшина группы мотористов, занят осмотром дизелей. В узких закоулках машины тесно его квадратным плечам.
— Чай остывает, старшина! — зовет моторист Бурмистров. Не получив ответа, он поворачивает хитрющий нос к худенькому краснофлотцу, сидящему на разножке напротив. — Зайченков, а Зайченков, давай сменяемся, я тебе махорку, ты мне масло. А?
Зайченков только головой мотнул. Он с шумом тянет из кружки чай.
— Угорь легче выдавить, чем из тебя слово, — вздыхает Бурмистров. — Чему только тебя в детском садике учили?
— Бурмистров, — говорит Фарафонов, светя лампой-переноской на сплетение труб. — Погляди, какой подтек. Сальник надо новый набить.
— Чай допью, сделаю.
— Потом допьешь.
Бурмистров, однако, не торопится. Зайченков молча поднимается, берет разводной ключ.
— Отставить, Зайченков, — повышает голос Фарафонов. — Старший краснофлотец Бурмистров, выполняйте приказание!
Неохотно встает Бурмистров, залпом допивает из кружки, отбирает у Зайченкова ключ, бросает ему вполголоса:
— Никогда не лезь, салага, поперед батьки.
В машинное отделение спускается инженер-механик Иноземцев:
— Ну как, мореплаватели?
— Нормально, товарищ лейтенант, — говорит Фарафонов, вытирая руки ветошью. — Матчасть в порядке. Только вот охлаждение немного подтекает.
— И прилежный Бурмистров героически устраняет подтек, — понимающе кивает Иноземцев.
— Это мы сейчас, товарищ лейтенант, — ухмыляется Бурмистров, звякая ключом. — Сейчас мы новый сальничек…
Старшина мотористов Фарафонов до службы окончил в Москве техникум, у него среднетехническое образование — вещь серьезная. Да и сам Георгий Васильевич, даром что молод, человек серьезный. Он Иноземцеву, когда тот на корабль пришел, очень помог разобраться в механическом хозяйстве. И держал себя при этом тактично. Надо бы то-то сделать, товарищ лейтенант… надо бы то-то с техсклада выписать… Само собой, он подчинялся механику по службе, но, будучи комсоргом корабля, был отчасти и начальством для комсомольца Иноземцева. «Такое вам поручение комсомольское будет, товарищ лейтенант: редактором стенгазеты и боевого листка…»
Квадратный в плечах, с рыжеватыми усами над прямой линией рта, выглядит Фарафонов старше своих двадцати четырех. Иноземцев, конечно, тоже не мальчик, двадцать два скоро стукнет, но первое время он чувствовал себя рядом с Фарафоновым каким-то несолидным… постыдно молодым, что ли… Потом обвыкся в машинном отделении (техника, в общем, несложная — подай топливо, получи нужное число оборотов), к людям привык в ежедневном общении, но в глубине души робел перед старшиной группы. А может, не робостью это называется, а как-то иначе — скажем, признанием авторитета? Трудно сказать. Всегда, сколько помнил себя Иноземцев, был с ним рядом кто-то более опытный и, ну вот, иначе не скажешь, авторитетный. Так было в школе, так и в училище. Так почему бы и не на корабле?
— Давайте поближе, товарищи, — говорит Иноземцев.
Он объясняет мотористам, трюмным и электрикам боевую задачу. На переходе техника должна работать безотказно. У Иноземцева даже получается, как у командира, решительное ударение на первом слоге.
— Безотказно, — повторяет он. — Потому что переход будет трудный…
С досадой он слышит, как забубнили два Степана — старшие краснофлотцы Тюриков и Носаль. Оба они недавно назначены командирами отделений, у Тюрикова левый дизель (отчего и называют его Степан-левый), у Носаля — правый (Степан-правый). Вечно они спорят. По любому поводу, да и без повода тоже, потому что нет ничего легче, чем «завести» нервного, вспыльчивого Степана Тюрикова. Он заводится сполоборота. И язвительный Степан Носаль этим пользуется.
— Ну, что там у вас? — взглядывает на спорщиков Иноземцев. — Неужели помолчать не можете десять минут?
— Извиняюсь, товарищ лейтенант! — восклицает Степан-левый сиплым простуженным голосом. — Носаль вот грит, отсюда до Кракова двести миль! А я грю — триста! Двести — это от Курисари до Таллина!
— Отсюда до Кронштадта двести двадцать миль, — говорит Иноземцев.
— Во! — торжествует Степан-правый. — Я ближе к истине!
— Да тихо вы! — говорит Фарафонов. — Сколько ни есть миль, все будут наши.
— Товарищ лейтенант! — никак не уймется Степан-левый. — А правда, что бомбы, которые мы в Курисари доставили, на Берлин сыпятся?
Это строжайшая тайна. Несколько базовых тральщиков, «Гюйс» в том числе, в середине августа доставили из Кронштадта в Куресааре — порт на острове Эзель — секретный груз. Секреты за борт корабля вообще-то не улетают, но по корабельным каютам и кубрикам расходятся быстро. Да и как их скроешь, если при погрузке было видно: плыли под стрелами портовых кранов ящики с бомбами. А уж бомбы! Таких моряки не видывали — говорили, что в полтонны и даже в тонну весом. А в порту Куресааре груз принимали летчики — голубые просветы на нашивках тоже видны невооруженным глазом. Не требовалось особой сообразительности, чтобы этот рейс сопоставить с оперативными сводками, сообщавшими — уже несколько раз — о том, что наша авиация бомбит Берлин. Разговоров много шло об этих неожиданных бомбежках: ведь с какого расстояния влепили Гитлеру в самый глаз!
— Не знаю, Тюриков, — терпеливо говорит Иноземцев. — Вернее, знаю столько же, сколько и вы. Может, теперь помолчите немного?
— Помолчу, товарищ лейтенант, — застеснялся Степан-левый.
— Вот спасибо. Значит, задачи у нас следующие…
Соседа по каюте, штурмана Слюсаря, конечно, нет. В море Слюсарь торчит безвылазно в ходовой рубке.
Скинув ботинки, Иноземцев раздвигает синюю репсовую портьеру, укрывающую койки — одну над другой, — и забирается на верхнюю. Великое дело — побыть хоть недолго одному. Без Слюсаря.
С первого дня донимает его Слюсарь подначками. Тогда, в первый день, за ужином в кают-компании, только познакомившись и расспросив — кто да откуда, Слюсарь вдруг сделался задумчив, морщины по лбу пустил.
— Никак не могу припомнить слова к одной песне, — обратился он к Иноземцеву. — Мотив помню, а слова — нет. Не поможешь, Юрий Михайлович?
И напел, мерзавец, всем известный простенький мотив: та-ра-ра-ра та-ра-ра-а, та-ра-ра-ра ра-ра…
— «Дайте в руки мне гармонь, золотые планки», — напомнил Иноземцев.
Только этого и нужно было Слюсарю.
— А… не хочешь? — спросил он с добродушной ухмылочкой.
Комиссара не было тогда за столом, комиссар эту словесность не любит, и при нем Слюсарь не решился бы на такую «покупку». А Волков усмехнулся только. И Козырев засмеялся, и другие командиры. А он, Иноземцев, покраснел, промолчал, вместо того чтоб отбрить насмешника.
Вот и с каютой ему не повезло. На переходе из Куресааре в Таллин крупным осколком бомбы пробило борт как раз в том месте, где была каюта инженера-механика. Пробоину заткнули, заделали, но жить в аварийной каюте нельзя, и его, Иноземцева, сунули в каюту к Слюсарю, благо она двухместная. Временно, конечно, до зимнего ремонта. Но до зимы еще надо дожить…
Поспать надо часок, вот что. Иноземцев закидывает руки за голову, закрывает глаза. Привычно плещется, ударяя в борт, вода. Покачивает. Привычно гудит внизу дизель-генератор.
Странно все-таки повернулась у него, Иноземцева, судьба. Учился в хорошем институте, уже к диплому шло, готовился стать кораблестроителем, как вдруг прошлой осенью их курс перевели в Высшее военно-морское инженерное училище имени Дзержинского — в Дзержинку. Согласия не спрашивали. Флоту нужны инженеры-механики, понятно? Как не понять. Раз нужно, значит, нужно…
Поспать! На переходе вряд ли удастся.
Нет, не спится. Мысли снова и снова переносят Иноземцева в Ленинград. Тогда, в июне, была у него хорошая гонка с госэкзаменами, с практикой на Балтийском заводе. Домой удалось уволиться только раз, в начале месяца. А 21-го, в субботу, собрался было, да неудачно: увольнения почему-то отменили. Из дежурки он позвонил домой и услышал Танин голос. «Здорово, сестрица-каракатица», — сказал он. Вместо обычного ответа «Здорово, братец-квадратец» в трубке раздался всхлип, а потом жалобная скороговорка: «Ой, Юрка, хорошо, что ты позвонил…» — «Чего ревешь? — спросил он, еще сохраняя благодушно-покровительственный тон, но уже охваченный дурным предчувствием. — Химию завалила?» То, что он услышал в ответ, поразило его. Пришло из Мурманска письмо от папы, что было в письме, она, Таня, не знает, но мама быстро собралась и уехала в Мурманск. Кому-то позвонила, просила помочь с билетом и вот — два часа назад отправилась на вокзал. «Может, отец заболел там?» — сказал Иноземцев. «Я тоже так подумала, но мама сказала, что нет, папа здоров, просто им нужно срочно повидаться. Тебе велела передать, чтоб не беспокоился… Мне оставила пятьдесят рублей и суп на два дня…» — «Погоди ты с супом, Танька. Сказала она, когда вернется?» — «Сказала, что уезжает на несколько дней… — Таня опять всхлипнула. — Юрка, приезжай… я боюсь чего-то…» — «Не смогу сегодня — увольнение отменили. Ты сдала химию?» — «Да, вчера… четверка…» — «Ну, молодчина. Это последний экзамен? Значит, кончила школу, поздравляю… Почему молчишь? Что надо сказать?» — «Спаси-ибо», — протянула Таня. «И прекрати реветь, слышишь? Завтра я приеду».