Дом был вполне distingué[13] светским домом, в нем можно было появляться без риска скомпрометировать себя, уронить гардемаринский престиж.
Но в эти три дня Глеба неудержимо тянуло к Лихачевым, больше, чем когда бы то ни было. В первый же вечер, несмотря на действительную усталость от дороги (он рад бы был поваляться дома с книжкой), Глеб все же явился к восьми часам, одним из первых, нарушив свое правило немного запаздывать, как подобает воспитанному английскому джентльмену.
Еще смутное и безотчетное желание, в котором он боялся сознаться себе, пересилило усталость. Ему хотелось увидеть Мирру Нейман.
Остальное стало второстепенным. Это было главное. И в течение трех вечеров он не отходил от девушки, сам удивляясь, но все больше подчиняясь неожиданному и необоримому влечению.
Он не мог противиться внутренней силе, толкавшей его к девушке, и в то же время робел и смущался, как мальчишка. Он потерял всю свою наигранную корпусную самоуверенность. Он не понимал, как вести себя.
Мирра была до странности непохожа на девушек и женщин, составлявших круг знакомств Глеба в Петербурге, за стенами корпуса. Те отчетливой гранью общественной табели, ступеньками житейской лестницы делились на определенные категории. Каждая имела свои свойства и черты.
На первой ступени стояли наивные, простоватенькие, стремительно побеждаемые в течение одного отпускного вечера легкомысленные кельнерши маленьких кафе и буфетов Васильевского острова. С ними все было до крайности просто. Несколько игривых любезностей за столиком приводили к уговору о встрече в следующий субботний вечер. Встреча влекла за собой ложу кинематографа или театра миниатюр, где, в теплой темноте сеанса, рука сама собой ложилась на талию соседки. После недолгая, по возбуждающая прогулка по набережной Невы, крошечная каморка на пятом этаже какой-нибудь линии, бумажные веера на стене, кружевная накидочка на постельной подушке и два-три часа пламенных, но ни к чему не обязывающих обе стороны восторгов.
Выше помещались жены василеостровских чиновников всех ведомств в возрасте чаще всего от тридцати двух до тридцати восьми. Эти знакомства обычно завязывались в магазинах Гостиного двора или пассажа, где мало-мальски наметанный глаз сразу различал василеостровскую обитательницу. Гардемарин «на промысле» со скучающим видом слонялся по магазину, высматривая экземпляр посвежее, рассматривающий у прилавка какие-нибудь тряпки или безделушки. Наметив жертву, гардемарин уже не оставлял ее, играя, как кот с пойманной мышью. Он ловил момент, когда обреченная дамочка, накупив дешевенькой батистовой или шелковой завали, начинала пьянеть от мечтаний о будущем триумфе на именинах у департаментского столоначальника. Ее глаза темнели от предвкушений, но сердце вдруг съеживалось от тоски, что в среде приятелей мужа нет светских кавалеров, которые могли бы оценить будущую обновку. В эти мгновение гардемарин выпускал когти. Он вставал на пути женщины как живое искушение. Томно поводя глазами, он выставлял напоказ белый с золотом погон, похожий на ломтик белого с золотыми прослойками сала, который кладут в мышеловки и от соблазна цапнуть который не может удержаться никакая мышь. Он говорил с изысканным прононсом первую пришедшую в голову английскую фразу, чаще всего крепчайшее ругательство — все равно не поймет, но важно ошеломить. И василеостровская Пенелопа шалела, как клоп, политый скипидаром. Млела, таяла и отдавала в цепкие руки гардемарина вместе с покупкой, которую он галантно предлагал донести до дома, себя самое и свою супружескую честь. У ворот она делала последнюю попытку… сопротивления, уверяя в ответ на пылкие требования гардемарина, что муж всегда сидит дома, кроме… вечера субботы. В этих случаях осчастливленный гардемарин, в придачу к бурной страсти, пользовался со всей энергией молодого желудка домашними соленьями, печеньями и вареньями, как полноправный падишах.
Наконец, на самом верху лестницы, располагались девушки и женщины «своего» круга — сестры и кузины гардемаринов, светские дамы, стареющие звезды бомонда. Здесь все было сложнее и противнее. Девушки, в отсутствие старших, на модернизованных кушетках «декаданс» целовались с приемами парижских кокоток и позволяли «почти все», но немедленно оказывали бешеное сопротивление при дальнейшей активности, пуская в ход ногти, булавки и туалетные ножнички, после чего гардемарин усердно клеветал в корпусе на бешеный нрав теткиного кота, для объяснения кровоточащих царапин. Дамы же, не имевшие причины столь ревниво оберегать свои прелести, преподносили искателю такие сверхъестественные изыски, что перед ними пасовал теоретический опыт гардемаринов, знавших, по корпусным преданиям, только сто четырнадцать способов любви. На такие приключения, впрочем, было немного охотников. Здоровые, неиспорченные мальчики, как Глеб, обычно после такого казуса неделю ходили задумчивыми, ощущая приступы травления при одном воспоминании о «чудном мгновенье», и чаще всего больше не появлялись в доме, где разыгрался роман.
Была еще особая категория девушек, к которым, для Глеба, относились сестры Лихачевы и другие друзья детства. С ними все держалось на ласковой, чуть иронической интимности и не заходило дальше беглого, мимолетного поцелуя где-нибудь за дверью, оконной шторой, после двух-трех рюмок вина, с веселым звоном в голове.
Мирра Нейман была непохожа ни на одну из этих известных Глебу разновидностей. Она была совсем особенная. В ней было тревожащее сочетание восточной дремной женственности с держащим на расстоянии холодком прозрачной девической чистоты.
Даже разговаривать с ней пришлось иначе, чем с другими.
В первую встречу у Лихачевых, войдя в гостиную и увидев Мирру за роялем, в углу, носившем название «Гонолулу» (там висел над диваном вывезенный кем-то с Таити лупоглазый идол), Глеб направился к девушке истомленной, развинченной походкой светского обольстителя.
Со всем испытанным и узаконенным канонами флотского донжуанства изяществом он расположился возле нее на диване и уверенно начал флиртующий разговор с бездумной и легковесной развязностью, усвоенной в корпусе как верх светского блеска. Но после первых же фраз Мирра повернулась к нему, и Глеб впервые увидел ее глаза широко раскрытыми. Они были горячи, прозрачны, и в них была та же девственная ясность, что и во всем облике девушки.
— Глеб Николаевич, — сказала она, доверчиво улыбнувшись, — мне, право, не хочется, чтобы вы разговаривали со мной этим тоном. Мне кажется, что и вы сами не так уж привязаны к нему и это больше… светская инерция. Но я ведь маленькая провинциалка и привыкла к простоте. Вы можете говорить просто? Хорошо?
Глеб пережил чувство кавалериста, выбитого из седла на полном карьере. Скажи это ему другая девушка, он, вероятно, обиделся бы и ответил тонкой, напитанной ядом дерзостью. Но эта детская доверчивость обезоруживала. Он поклонился.
— Есть!.. Приказано говорить проще.
Действительно, после этого стало неожиданно легче разговаривать, как будто сняли с него тяжесть, вынуждавшую все время держаться напряженно. Глеб перестал понимать сам себя.
На третий день у Лихачевых он решил держаться дальше от Мирры. Что с ним, в самом деле? Нельзя же показывать себя так явно заинтересованным, нужно хоть на один вечер отойти.
Но выдержки хватило ненадолго. Он сам не заметил, как опять очутился возле Мирры, и с радостью увидел, что девушка совсем дружески улыбнулась ему. Он сел на низенький пуф у ее ног. Посреди гостиной, стоя у круглого столика, читал стихи входящий в моду московский поэт Бартельс. Глеб рассеянно слушал распевную заплачку сутулого верзилы с цыплячьей головой, в смокинге, с неестественно огромной хризантемой неестественно лилового цвета.
Цыплячая голова в ритм унылым стихам, призывавшим «демонов самоубийства», то закидывалась назад, то падала, приминая подбородком лепестки хризантемы. После стихотворения Бартельсу дружно рукоплескали.
Глеб спросил девушку, задумчиво смотревшую на клоунские судороги поэта:
— Вам это нравится, Мирра Григорьевна?
— Нет, — ответила она, не оборачиваясь. — Нехорошо и странно. Мне кажется, он сам не верит в то, что пишет… Отчаяние… самоубийство. В восемнадцать лет не хочется думать об этом.
— Я бы его… — Глеба передернуло от внезапной ненависти к поэту, — я бы его отдал в науку нашему боцману Грицуку… Тот бы его обработал. Подраил бы он медяшку две недели, поплел бы маты, постоял бы каждый день на спардеке по два часа с полной выкладкой… После этого узнал бы вкус жизни, камаринскую запел бы!..
Мирра засмеялась.
— Что вы так рассердились?
— Не люблю… Актерствует… дрянь!
Девушка взглянула на Глеба.
— А вы не пишете стихов, Глеб Николаевич?