– Суслов! – воскликнул Лелюков. И снова:
– Шамрая! Наповал!
Шумейко вдруг отвалился от пулемета, разжал руки, закачался и упал на спину, ноги его остались согнутыми в коленях, и подошвы не оторвались от земли.
С криком, слившимся в одну пронзительную ноту, к шоссе подбежал Вдовиченко, любимец Молодежного отряда.
Голова мальчишки в кубанке с алым верхом и пионерский галстук на шее мелькнули на шоссе, в пыли, и вдруг пропали.
– Да неужто и мальчишку? – выдавил сквозь зубы Лелюков.
Он перекинул бинокль на спину, как это он делал в Карашайской долине, и выдохнул дрожащими от гнева губами:
– Не могу!
Он перещелкнул автомат на боевое положение и побежал к шоссе.
Я бросился за Лелюковым, чтобы остановить его. Отстреляв магазин, он перебросил автомат за спину, поднял руки: правую – к Молодежному отряду, левую – к грузинам, закричал:
– Давай, давай, ребята!..
Возле нас зафыркали пули. Я увидел, как дрогнули поднятые руки Лелюкова и на рукавах рубахи поползли пятна, темные внутри и алые по расползавшимся краям, похожие на увядшие лепестки мака… Лелюков шел вперед, воодушевляя бойцов и не опуская рук.
– Бросай бомбу и за меня! – кричал он. – За себя и за меня!
Лелюкова видели все бойцы: и те, что залегли у дороги и в воронках, и те, кто отстал позади и теперь поднялись и побежали вперед, забегая с боков, заслоняя командира.
Теперь партизаны вышли на дорогу широким фронтом.
Немцы группами и в одиночку бежали по степи туда, где в отдалении поднимались миражи над Сивашами.
Семилетов возился возле брошенных на шоссе горных пушек. Комбриг покрикивал на запыленных, взлохмаченных людей, возившихся возле трофеев.
Черные дымы горевших машин стлались над их головами и тянулись по южному ветру. В придорожной пыли лежали убитые, валялась каска, и от потного подшлемника каски шел пар.
Партизаны-артиллеристы открыли короткую стрельбу по плоскости степи. Бурные клубы вспыхивали то там, то здесь, и слышались, отдаваясь звоном в ушах, разрывы снарядов.
Колхозный отряд вплотную подошел к окраинам Солхата и завязал бой за первую линию каменных домов.
Я посоветовал Семилетову оставить на шоссе артиллерийские заслоны, а основными силами бригады выходить к Солхату. Город лежал перед нами залитый, как кровью, лучами заходящего солнца. Над кровлями и цветущими белокипенным цветом садами поднимались маревые облака занимавшихся пожарищ.
Василь почти насильно увел Лелюкова на перевязку.
Я ехал к Лелюкову и видел колонну обозов, брошенную противником, столбы дыма над горящими машинами.
Полевой перевязочный пункт расположился в мелкой, промойной балочке. На розовом кошачьем клевере стояли ведра с водой, прикрытые стругаными буковыми дощечками, и возле ведер, протянув полные загорелые ноги, сидела Катерина и щипала сиреневый венчик питрова батига, пришептывая что-то припухлыми, чуть вывороченными, жадными губами.
– Ой, не люблю войны! – сказала она, хмуря брови. – Да когда же вы ее, хлопцы, прикончите?
Лелюков сидит на корточках, вслушивается в шумы сражения, поторапливает и Устина Анисимовича и Камелию, которая помогает доктору; у нее натужно пульсирует жилка на виске, и бусинки мелкого пота скатываются по вискам к шее.
– Надо организовать колонну автомашин, кликнуть шоферов-партизан грузить резервный отряд на машины с пулеметами, – говорит Лелюков.
На лоб его набежали морщинки: Устин Анисимович отбрасывает в траву окровавленные тампоны.
– Надо резать шоссе выше. Я сам поведу отряд! – говорит Лелюков, порываясь встать.
Устин Анисимович неодобрительно глядит на него из-под стекол очков:
– Без вас, без вас найдутся…
– Устин Анисимович! Ведь так может быть раз в жизни! – восклицает Лелюков.
– Да и жизнь-то дана раз…
Устин Анисимович стоит с закатанными рукавами, видны его руки по локоть с синими проволоками вей. Катерина и Люся раздевают Вдовиченко. Его худенькие руки судорожно уцепились за перекладины носилок, глаза закрыты. Синие тени прошли по щекам. Мальчишка быстро глотает воздух, корчится от боли, но не стонет. У него тяжелое ранение в легкие и живот. Катерина приглаживает его ершистые волосы:
– Ничего, ничего. У нас есть добрый доктор… вылечим… – А сама смахивает слезу, встряхивает волосами и с невыразимой тоской в широко открытых глазах смотрит повыше раненых людей, куда-то вдаль.
Донесения привозят уже на мотоциклах. Связные в новых сапогах, буйволовая сыромятина сброшена с натруженных ног, у всех на поясах револьверы в толстокожих немецких кобурах.
Связные, опьяневшие от боевого хмеля, говорят хриплыми, петушиными голосами и, получив приказ, уносятся, как бешеные, согнувшись у кривых рогаток рулей.
Перевязка окончена. Одна рука Лелюкова зашинована, вторая висит на марлевой подвеске.
Я помогаю ему взобраться на сиденье, на ходу киваю Люсе. Я вижу ее порывистое движение ко мне, но машина уже тронулась с места.
Мы на поле недавней атаки. Лелюков сходит с машины, идет. Донадзе тихо ведет машину позади нас.
Убитых еще не подобрали. Вот лежит, раскинув руки, Шумейко в той же позе, в которой его захватила смерть. Пальцы скрючены, будто он вцепился в Ручки своего пулемета.
– Знаменитый был пулеметчик, – тихо говорит Лелюков. – Какой был парень!
Политрук Воронов лежит на спине. Крик, зовущий в атаку, будто застыл на его лице, из разорванной шеи еще текла кровь. Видны были протертые до дыр подошвы, гвозди на каблуках блестели.
– И Воронова нет, – бормочет Лелюков. – Ишь, напасть!
На боку, будто скорчившись от боли, поджав под себя автомат, лежал Бочукури. Донадзе спрыгнул с машины, остановился у тела убитого друга.
Гаврилов носится на своей лошаденке, комплектуя машины. Ему надо везде поспеть, и жадные его глаза горят при виде добра, разбросанного на земле. На скаку спрыгивает, идет к нам, скаля острые зубы в довольной улыбке.
Гаврилов останавливается возле убитого Бочукури и, словно спохватившись в своей недогадке, тянет прижатый мертвым телом автомат.
– Там ребятам надо, – говорит Гаврилов.
Автомат не поддается. Гаврилов переворачивает Бочукури на спину, освобождает ремень.
– Оставь! – кричит на цыгана Лелюков. – Иди к машинам.
Гаврилов испуганно моргает глазами, быстро вскакивает на лошадь и трусцой направляется к шоссе.
Бочукури лежит лицом к закату. Длинные ресницы отбрасывают тени на смуглые, уже тронутые стеклянной желтизной щеки. Даже после смерти очень красив Бочукури.
Лелюков повел колонну через город.
Вслед за ним и я поспешил к городу; там еще шла перестрелка, и где-то там была Анюта…
Город окончательно был взят перед самым закатом. Отдельные очаги сопротивления подавлялись гранатами и штыками. Не задерживаясь в центральной части города, занятой Молодежным и Грузинским отрядами, я проехал в верхние кварталы, где недавно происходила резня мирного населения, организованная Мерельбаном. На кривой улице, уходящей в гору оградами из дикого камня и мелкими домишками, прикрытыми шелковичными и яблоневыми деревьями, Донадзе затормозил машину.
На дороге лежали две просто одетые женщины, обрызганные кровью, прижав закостеневшими крестообразно руками грудных детей. Крупные мухи кружились над трупами.
Стоявший у ограды автоматчик из Колхозного отряда, узнав меня, вышел к машине.
– На улицах четыреста двадцать человек, – глу-422 хо сказал он, – только на улицах… В домах не считаны еще. Комиссар приказал не убирать до комиссии.
– А где комиссар?
– Где-то там, впереди, с капитаном Кожановым, товарищ начальник.
Возле ворот на плитняковом тротуаре лежал убитый эсесовец. Его будто скрючило у столба. Мундир туго натянулся на упитанном туловище.
– Успел сделать свое, потом прикончили, – сказал автоматчик. – Зайдите в дом, там яснее… Ведь всего двенадцать живорезов, а сколько народа перевели!
Мы зашли в дом, заплетенный снаружи виноградом «изабелла».
Окна пропускали мало света, и с улицы трудно было что-либо разобрать в хаосе перевернутой мебели и разбросанных постельных принадлежностей. Мы вошли в дом. На тахте лежала девочка лет одиннадцати, с угловатыми коленками, прижатыми к груди худенькими руками, покрытыми свежими пятнами еще не загустевшей крови. У девочки была раздроблена челюсть выстрелом в упор, на щеках и на лбу впился в кожу пороховой нагар. На полу, возле тахты, лежал убитый двухлетний ребенок.
И здесь же, обхватив голову руками, валялась еще одна девочка, в ситцевом коротком платьице, с косичками, заплетенными лентами.
На пороге второй комнаты лицом к потолку лежал старик с острой седой бородой с перерезанным горлом.
Выйдя на улицу, я повстречал возвращавшихся с обхода отца и Кожанова.
– Надо немедленно радировать штабу армии, – сказал отец, – передать об этом открытым текстом, пусть ловят все радиостанции… Надо передать в Москву, в Чрезвычайную комиссию… – Отец прихватил мою руку своими сильными корявыми пальцами и тихо спросил: – Анюту не видел?