– Нет, отец.
Пальцы его разжались, моя рука онемела.
– Если бы мы не поспешили, они вырезали бы весь город, – сказал Кожанов, – и опять им помогали изменники из татар…
Ночью громыхали орудия, и на горизонте трепетали огненные зарницы.
Домик штаба выходил окнами на улицу, где росли чахлые, ободранные осями арб шелковицы. Под деревьями расположились часовые. В окно я увидел Шувалова и Сашу. Они то сходились, то расходились, перебрасываясь какими-то короткими фразами. От артиллерийской стрельбы, не затухавшей до трех часов ночи, позванивали плохо вмазанные стекла окон. Мне хотелось спать. Вдруг раздался осторожный стук в дверь. Я отодвинул кованую, тяжелую щеколду.
Вошла Люся. Она притянула мою голову к себе и поцеловала теплыми дрожащими губами.
Я сжал ее холодные руки, шершавые от ветра и солнца, поднес их к своей щеке. Ее пальцы пробежали по моему лицу, волосам.
– Сережа, мы стоим на грани новой жизни, – сказала она, – кончились наши лесные приключения. Мы расстанемся друг с другом…
– Никогда, Люся! – прошептал я.
– Придут новые люди, новые ощущения, изменится и твое отношение ко мне, – шептала она, будто в полузабытьи, и, слушая ее слова, полные тоски, я вдруг вспомнил отравленное какой-то ядовитой красотой лицо Фатыха и его слова о Люсе.
– Люся, все останется попрежнему, – бормотал я какие-то глупые, выспренние фразы, еле сдерживая свое волнение. – Если мы в лесу могли найти свое счастье, то почему мы должны его потерять, выйдя оттуда? Если мы не оставили друг друга, когда поднимались на скалистую гору, то почему, спускаясь под гору, мы расцепим свои руки? Я знаю, кто смутил тебя – Л ты откуда знаешь? – Люся отодвинулась от меня.
– От Фатыха. Он мне говорил страшные вещи, и я ненавижу его…
Люся заплакала глухо, давясь рыданиями.
– Я так мало знаю в жизни! Ты должен простить меня. Я так боюсь за тебя!.. Если бы только что-нибудь случилось с тобой в бою… я бы тоже пошла под пули, прямо поднялась бы на цыпочки, руки бы подняла и пошла… Без тебя у меня нет никакой жизни.
– Люся, какое счастье для людей, что существует любовь! – сказал я, растроганный ее словами.
– Не говори о ней, а только думай, мечтай, – ее губы искали меня, неумело, по-детски, целовали. – Кого-то зовет Лелюков. Не тебя ли?
Она выскользнула из моих рук, стукнула щеколда, и мимо окон прошуршали мягкие чувяки.
Охмелевший от ее поцелуев, наполненный каким-то восторженным пением души, я прилег на кушетку, расстегнул ворог и не мог заснуть до утра.
Утром передовые бронетанковые части Приморской армии, не останавливаясь, прогремели через Солхат, и по шоссе устремились полевые войска Приморской армии.
Партизаны получили приказ оставаться гарнизонами городов, пока части Красной Армии добивали противника на полуострове.
Ближе к полудню стало известно, что к городу едет Климент Ефремович Ворошилов.
Купрейшвили передал по телефону эту новость. Я услышал его задыхающийся, будто после сильного бега, голос:
– Ворошилов!
Мы выбежали на улицу, и следом за нами со двора штаба повалили партизаны, крича:
– Ворошилов едет!
– Климент Ефремович!
– Маршал Ворошилов!
На тротуарах стало тесно от людей, все жадно смотрели на угол белокаменного домика, откуда должна была появиться машина Ворошилова.
И вот гул, подобный глухому гулу прибоя, волнисто пошел над головами.
Из-за поворота показалась машина. В ней сидел Ворошилов в защитном комбинезоне, чуть-чуть склонившись у ветрового стекла.
Партизаны ринулись на шоссе, запрудили улицу, и шофер, тормозя машину, тревожно бросил вопросительный взгляд в сторону Ворошилова. Маршал, разглядывая людей чуть прищуренными, внимательными глазами, сказал:
– Подождите.
Толпа увеличивалась. В какие-то две-три минуты узкая улица, огороженная каменными заборами, была запружена молчавшими от волнения людьми. Они глядели широко открытыми, изумленными глазами на человека, о котором они пели песни и которого еще ни разу не видели. Ворошилов понимал мысли этих разномастно и щедро вооруженных людей и любовно смотрел на них. На его седоватых с рыжинкой висках, видневшихся из-под полевой маршальской фуражки перебегали солнечные блики. Тень от широкого запыленного козырька падала на его лицо, тронутое красноватым загаром.
Всем было известно, что маршал Ворошилов был не только руководителем партизанского движения, возникшего в пределах оккупированной зоны, но и то, что он был уполномочен Ставкой Верховного Главнокомандования по координации боевых действий на южном стратегическом крыле фронта. Но самое волнующее было в сознании, что этот прославленный маршал, о котором они читали еще в детстве в учебниках и романах, к тому же еще хороший и добрый человек. И это последнее умилило всех до слез. Люди молчали, и Ворошилов взволнованно молчал. Глаза его чуть-чуть увлажнились, как бывает у сдержанных, сердечных людей.
Отец едва пробился через толпу и вдруг в нескольких шагах от себя увидел человека, которого он обожал еще давно, со своей молодости. Его чуть приподнятые руки дрожали.
– Климент Ефремович, – проговорил он сдавленным голосом и, глядя только на Ворошилова, протиснулся к нему.
Конечно, Ворошилову было трудно узнать старика. Сколько десятков тысяч людей прошли перед его глазами, да и беспощадное время сильно изменило лица. Но маршал видел по сияющим глазам этого человека, по всему трепету его рук и тела, что этот бородач-партизан действительно лично знает его.
– Я где-то вас видел? – приподнявшись с сиденья, спросил Ворошилов.
– В Царицыне, Климент Ефремович. Ведь я-то вас хорошо помню…
– А-а! – как бы припоминая, протянул Ворошилов.
– На бронепоезде Алябьева! Лагунов я, Лагунов…
– А… да… да… Вспомнил… вспомнил… Здравствуйте, товарищ Лагунов. – Ворошилов пожал руку отцу. – Что ж… Вот и довелось встретиться… Довелось. Вы здесь партизанили, товарищ Лагунов?
– И на Кубани и здесь, товарищ Ворошилов.
– Спасибо, – поблагодарил он и, обернувшись ко всем партизанам, сказал: – Спасибо вам, товарищи. Помогли нам хорошо…
Слова Ворошилова облетели всю улицу. Партизаны загудели, закричали.
– Что же вы хотели мне сказать, товарищи? – спросил Ворошилов.
На минуту все притихли. Потом прошелестело по толпе, вначале тихо, а потом громче и громче зарокотали голоса:
– Татары, татары!
– Жить не давали!
– Татары!
Ворошилов внимательно и сурово прислушался к взволнованным голосам, кивнул головой.
– Это мы уже знаем, товарищи, – сказал он и поднял руку в последнем приветствии.
Люди расступились, и машина маршала пошла мимо плотно, наподобие каменной стены, стоявших партизан. И когда машина скрылась за поворотом, люди, будто опамятовавшись, зашумели, заговорили, и долго бурлили, перекатывались и многоголосо рокотали их взволнованные голоса.
Глава шестнадцатая
После штурма
Во дворе в больших котлах варилась баранина, стояли бочонки с местным кислым вином, и вокруг них с жадными глазами и пересохшими глотками толпились партизаны.
Татары везли партизанам вино, кур, хлеб, баранов. То и дело, поскрипывая осями, во двор штаба заезжали мажары, и возле них с вожжами в коричневых руках шли татары, кланяясь во все стороны. Здесь же, во дворе, татары снимали с мажар баранов и, подобострастно испросив разрешения Гаврилова, стоявшего с засунутыми в карманы руками, приваливались коленом к курчавой шкуре; блестели ножи, и из перехваченного горла на траву текла густая, пенная кровь. Татары вздергивали убитых животных за задние ноги, ловко сдирали шкуры, солили их сероватой сивашской солью и забирали домой.
Я видел Фатыха несколько раз во дворе штаба, разговаривавшего с татарами на родном языке. Выражение довольства лежало на его лице. Фатых переоделся в черный пиджак, шевровые сапоги, обрантованные белой дратвой, но шапка с красной повязкой оставалась прежней, и из рук он не выпускал автомат.
А по главной улице Солхата, по шоссе, разрезавшему город, катила Приморская армия с песнями, в скрипе колес, резины, в дымках выхлопников. Солдаты шагали в пилотках, лихо заломленных по-приморски, как умели это делать отчаянные парни, видевшие славу Одессы, Севастополя, сражавшиеся на горных перевалах Кавказа, штурмовавшие «Голубую линию» на Кубани, в бурные ночи, под свирепым огнем неприятеля, переплывавшие стремнину Керченского пролива, прорвавшие теперь сильные укрепления Керчи, Акмонайские позиции.
Колоннами двигались пленные немцы. У них заросшие бородами, пыльные лица, испуганные глаза и безвольно опущенные руки. Они шли подавленные и с каким-то страшным испугом бросали взгляды на проносившуюся мимо них Приморскую армию.
На каждом ветровом стекле нарисована эмблема – чайка. Это знак приморцев – армии, сражавшейся все время близ моря и только не надолго брошенной в глубь континента. Чайками были украшены все машины приморцев.