По лестнице я спускался еще пошатываясь, прислушиваясь к отзвукам боли внутри. Но, выйдя на улицу, постепенно размялся. Когда я подходил к школе, мои мысли целиком были заняты одной заботой: как восстановить карточки? Может быть, мне поможет Ралов?
Когда я вошел в школу, до конца последнего урока оставалось еще минут двадцать.
Не заходя никуда, я поднялся на второй этаж, где размещены все классы. Я мог бы подождать Андрея Ивановича в учительской. Но хочу поговорить с ним один на один, когда он выйдет из класса. В учительской начнут расспрашивать, как потерял карточки, сочувствовать, а это, когда помочь не могут, действует еще более угнетающе. Я не люблю бесплодных утешений, ухожу от них. Всегда.
…Медленно иду по коридору. Двери классов плотно прикрыты. Из-за них доносятся приглушенные голоса. Уроки, несмотря ни на что… Важно не то, какова будет успеваемость. Важно занять ребят делом, отвлечь от мыслей о еде, помочь им бороться с голодной тоской.
Скоро перемена. Но в коридоре будет так же безлюдно, есть строжайший приказ: из классов не выходить, чтобы не улетучивалось «надышанное» тепло.
…Вот и дверь класса, в котором ведет урок Андрей Иванович. Сейчас у него на уроке — один из взводов моей батареи, то есть — один из восьмых классов. До меня, приглушенный закрытой дверью, доносится мягкий, спокойный, типично «учительский» голос Андрея Ивановича. Он рассказывает о Державине, читает его стихи. Я слышу:
…Подай, Фелица, наставленье,
Как пышно и правдиво жить.
Как подавлять страстей волненье
И счастливым на свете быть…
«И счастливым на свете быть…»
Слушая, как Андрей Иванович читает Державина, я размышляю: эх, к какой Фелице обратиться за наставлениями? Не о счастливой жизни… Какое может быть счастье, если война? Как выйти из ужасного положения, в которое попали мы с Риной, потеряв карточки?
Гляжу на часы. До конца урока остались считанные минуты. Мне слышно: Андрей Иванович уже опрашивает учеников по только что пройденному материалу. Вот уже опросил, указывает, что надо прочесть к следующему уроку. Вдруг он прерывает свои объяснения.
Наверное, кто-то из ребят поднял руку? Слышу, как Андрей Иванович спрашивает:
— Что у тебя?
— Никитин умер! — отвечает полный слез голос.
Никитин? Коля Никитин, тихий, застенчивый белоголовый парнишка, самый маленький среди своих товарищей, на построениях он всегда стоит на самом левом фланге.
Вбегаю в класс. Андрей Иванович и все ребята сгрудились возле задней парты, мне из-за них не видно Никитина, но он там, на классной «Камчатке»…
Все мы вытаскиваем безвольно обвисшее тело Никитина из-за парты. Щупленький паренек в застегнутой на все пуговицы шинели, туго подпоясанной форменным ремнем, и в наглухо застегнутом шлеме — все ребята, спасаясь от холода, сидят на уроках так, застегнутые и затянутые как по-боевому.
Что ж, быть тогда на уроках было не легче, чем на передовой. И даже не менее опасно — однажды снаряд влетел через окно одного из классов через три-четыре минуты после того, как был закончен последний урок, на счастье — класс уже был пуст.
Подняв Никитина на руки, несем его по проходу между партами. Мальчишечья тонкая шея покачивается в шинельном воротнике, который оттого, что она необычайно исхудала, кажется очень просторным. Черные стоптанные валенки, большие, наверное, отданные ему кем-то из взрослых, возле моей груди, — я поддерживаю его ноги. Коля кажется очень легким.
Несем молча. Никто не удивлен случившимся. Никитин у нас не первый.
Теснясь, нащупывая ногами ступени, молча спускаемся вниз по лестнице, что ведет в подвал. Там, рядом с котельной, — бомбоубежище. В нем давно уже никого не бывает — воздушных тревог в последнее время нет, а снаряды падают без предупреждения. Бомбоубежище служит нам теперь только моргом.
Школьный морг… Тогда я мог произнести это довольно спокойно. Но сколь ужасно это словосочетание: «школьный морг».
Мы кладем Никитина прямо на каменный пол. Раньше в бомбоубежище были скамьи и топчаны, но все это уже пошло на дрова.
Здесь Никитин будет лежать, пока за ним не придут родственники. У него на Петроградской стороне мать. У меня записаны домашние адреса всех моих воспитанников. Надо сегодня же послать домой к Никитину кого-нибудь из его близких товарищей или лучше сходить самому.
Молча выходим из подвала, и, только когда задвигаем за собой тяжелую железную дверь, молчание нарушается, — словно бы то, что теперь Коли Никитина уже нет с нами, позволяет говорить о нем.
Из слов ребят и Андрея Ивановича я узнал, что Никитин умер совсем незаметно. Его сосед, видя, что Коля сидит, уткнув лицо в согнутые руки, решил, что приятель просто задремал под конец урока — от голодной слабости это бывает. Сосед тронул Никитина за плечо: дескать, не спи, урок кончается. Никитин не отозвался…
Вот тебе и подай, Фелица, наставленье, как пышно и правдиво жить, как подавлять страстей волненье…
И я, и Андрей Иванович, и ребята подавлены смертью их одноклассника. Медленно подымаемся по ступеням.
Звенит звонок. Перемена кончилась.
Уроки продолжаются.
Ребята уходят в класс. А мы с Андреем Ивановичем — сегодня у него уроков больше нет — остаемся одни в коридоре нижнего этажа. И я снова вспоминаю о заботе, которая ест мне сердце с утра. Карточки… как же быть?
Рассказываю Андрею Ивановичу о своей беде. Но и он не знает, как мне помочь. Есть строжайшее запрещение выдавать кому бы то ни было новые карточки взамен утерянных и похищенных. Конечно, не бывает правила без исключений. Может быть, попросить Ралова похлопотать?
Идем к Ралову. Некоторое время назад, с той поры как наше здание стало хуже отапливаться, директор покинул свой просторный кабинет с кожаными креслами и дубовым письменным столом размера полутораспальной кровати и обосновался в тесной каморке завхоза, взяв с собой туда из прежнего кабинета только одно кресло.
Ралов, плотно сидящий в своем монументальном, коричневой кожи кресле за маленьким обшарпанным завхозовским столом, выслушал нас очень внимательно, неподдельно посочувствовал, однако хлопотать о выдаче для Рины и Вовки новых карточек категорически отказался, ссылаясь на известное запрещение. Но посоветовал: «Пишите заявление и идите в карточное бюро сами». Сделать это я догадался бы и без его совета…
Впрочем, Ралов проявил посильную заботу обо мне: сказал, что я сегодня могу уйти с работы, если мне нужно время для хлопот о выдаче карточек. Когда мы вышли от Ралова, Андрей Иванович заверил меня, что сделает сегодня за меня в школе все, что необходимо, поопекает моих маленьких батарейцев.
Мне совестно обременять Андрея Ивановича дополнительной работой: у него и своих дел хватает. А главное — в последние дни он заметно ослабел, с трудом подымается по лестницам, и даже не каждый вечер находит в себе силы уходить домой: от школы он живет очень далеко, где-то у Нарвских ворот. Иногда к нему ненадолго приходит дочка, лет четырнадцати, тоненькая, как стебелек, и Андрей Иванович сует ей маленький сверточек, вынутый из кармана или из портфеля, который он всегда держит в учительской на диване. На нем он обычно ночует. Подозреваю, что он отдает дочке значительную часть своего и без того мизерного пайка, я как-то видел: она смущенно, шепотом отказывалась взять сверточек, но все-таки взяла, он настоял.
Я благодарю Андрея Ивановича, и мы уславливаемся, что я уйду после того, как свожу свою батарею на обед.
Еще недавно перед обедом обязательно выстраивали ребят в коридоре, проверяли, все ли налицо, и строем вели вниз, в столовую. Но уже с неделю как все построения свели до минимума, даже вечернюю перекличку и ту не проводим — просто проверяем по спальням, все ли на месте. Каждая минута напряжения стоит калорий, а калорий так мало, надо бороться за каждую. Мы для ребят отменили даже извечное школьное правило — вставать на уроке при ответе — пусть говорят сидя, чтобы сберечь силы.
Мои батарейцы, как самые младшие, обедают в первую очередь. Когда я спускаюсь в столовую, ребята уже ждут меня там, усевшись за столиками, сдвинутыми в один большой общий стол. Хотя в столовой значительно теплее, чем в классах и даже в спальнях — кухня греет ее, — ребята и за столами сидят в шинелях и застегнутых шлемах, плотно, локоть к локтю, — сберегают тепло.
Проверяя, все ли на месте, пробегаю взглядом по лицам. Как не похожи сейчас мои ребята на самих себя, на четырнадцати-пятнадцатилетних парнишек, которые в обычных условиях вряд ли смогли бы хоть пять минут усидеть так чинно, как сидят сейчас, такой большой компанией: ни улыбки, ни шутки, ни толчка — совсем молодые старички. Все неподвижны, полные ожидания взгляды устремлены на окно раздаточной, за которым слышатся негромкие, размеренные голоса поваров, да нет-нет брякнет приглушенно бачок или черпак — сейчас начнут выдавать… Окно раздаточной — средоточие всех интересов и помыслов. Теперь, по прошествии стольких лет, мне кажется порой невероятным, что мысли о еде, о том, чтобы хоть как-нибудь насытиться, могут так захватывать сознание, что больше ни о чем не думается. Но по себе знаю, как всеобъемлюще, всеподавляюще чувство голода. Если ему не сопротивляться, оно может затмить все, может без остатка затмить человеческое в человеке — если не сопротивляться.