— Семеницына в наряд не посылайте!.. Сегодня репетиция прыгунов в мешках!..
Этот новый вид спорта открыт самим Коркиным, и он пропагандирует его на всех вечерах. Участников соревнований завязывают с головой в большие чехлы от старых матрасов, и по команде Коркина: «Пошел!» — мешки начинают бестолково подпрыгивать, кружиться, сталкиваться. Смешно, конечно, но и глупо. А вот Коркин считает, что этому виду спорта принадлежит будущее, так как, по его пониманию, он вырабатывает способности к лучшей ориентации в темноте.
Может быть, это и так. Но когда я Коркину отказываю, а отказываю я ему довольно часто, в телефонной трубке начинает греметь его раздраженный бас:
— Я с вами как с коммунистом разговариваю!
И тут мне становится немного не по себе. Коркин считает меня членом партии, а я еще даже не кандидат. Я комсомолец. Конечно, как комсомолец — я коммунист. Но Коркин-то говорит совсем в другой интонации.
Сказать ему, что я беспартийный, душа не позволяет! Какой же я беспартийный, когда воспитываю курсантов, а многие из них уже приняты в партию! Да и представить свою жизнь без партии я не могу. Отец участвовал в революции, мать боролась с сыпняком в гражданской войне, а сейчас тоже в армии; я надел красный галстук, как только мне исполнилось девять лет!
А вот когда сам еще был курсантом, все мне казалось, что не настало время для меня вступить в партию. Думал много об этом, но не решался.
Теперь же курсанты-коммунисты собираются на закрытые партийные собрания, куда мне нет доступа, и только на другой день я узнаю, что говорили они о том, что знать мне самому крайне важно: о делах моего взвода, о моих курсантах. Но информирует меня обычно командир роты Попов, говорит кратко и только то, что касается меня и моих дел.
И стал я думать — а имею ли я право оставаться беспартийным? Вольно или невольно, но этим я как бы снимаю с себя часть ответственности. Теперь моя былая неуверенность уже не может служить оправданием. Мне доверены судьбы многих людей, и пришло время зрелых решений.
Вечером часто мы возвращаемся домой вместе с Лукиным. Подумать только, он ведь был моим командиром, и многое пережитое связано с ним.
Хотя теперь мы в равных должностях, — он командует первым взводом, а я третьим, — в наших отношениях все же нет полного равенства. И не потому, что я лейтенант, а он уже старший лейтенант. Просто где-то в глубинах сознания продолжает действовать старый механизм.
Иногда мы вспоминаем Леночку Костромину, красивую и своенравную, и оттого, что ее уже с нами нет, — она уехала вместе с отцом в Киев и там вышла замуж — Лукин становится задумчивым, и мне в эти минуты его жаль.
Он продолжает мечтать об академии, но каждую осень его постигают неудачи. То провалится на экзамене по математике, с которой он борется как с лютым врагом, а она ему никак не дается; то сдаст ее, но так, что не дотянет до проходного балла.
Однако неудачи не меняют его цели.
— Каждый человек, — сказал он однажды, — должен быть ледоколом, не бояться торосов и толстого льда. Идти и идти по своему курсу даже в полярной ночи…
— Но ведь ледокол борется со льдами не ради самого себя, — возразил я. — Он прокладывает путь другим кораблям!
Лукин усмехнулся.
— А для ледокола, о котором говорю я, ведомым кораблем является его собственная судьба!
Что ж, Лукина тоже можно понять. Не хочет сдаваться! Возможно, у него и нет особых способностей, но их заменяет упорство. А это тоже стоит немалого.
Постепенно мы становимся друг к другу ближе. И не только потому, что связаны одной работой, но и одним домом и одним этажом. Короче, наши комнаты рядом. Это очень удобно. Во время ночных тревог к нам посылают общего связного. Жизнь в соседних комнатах определяет и многое другое, о чем знаем только мы с ним.
Однажды мы поспорили. Лукин утверждал, что человека лучше всего видно сверху. Он был убежден, что прекрасно изучил личные качества своих курсантов и может без ошибки сказать, кто на что способен, а я настаивал на том, что лишь равные отношения могут полностью раскрыть то, что подчас глубоко прячется от начальственного взгляда, какой бы он доброжелательный ни был.
— Плохой ты еще психолог! — сказал Лукин, посмеиваясь. — Опыта у тебя маловато… А я с одного взгляда вижу, чем живет человек и чем он дышит!
У Лукина не только с Поповым, но и с командиром батальона Григулисом установлены такие дружественные отношения, о которых я и мечтать не могу. Он всегда находит веселое словцо, которое перекидывает в нужную минуту мост между ним и начальством.
Как-то приехал в наш клуб на вечер отдыха командиров сам командующий. Естественно, его сразу же окружили начальники разных рангов, и в большом зале возникло ощущение разобщенности и неловкости. Начальство о чем-то неторопливо беседует в центре, и только видны лысины, поблескивающие в ярком свете люстр, да седоватые затылки. Молодежь рассыпалась небольшими группками вдоль стен и не знает, что делать, — то ли забирать своих жен и знакомых девушек и, пока не совсем пропал вечер, идти в кино, то ли ожидать, когда начальство вспомнит о капельмейстере оркестра, который уже минут сорок томится на эстраде, так еще ни разу и не взмахнув своей палочкой.
И вдруг из дальнего угла в сторону начальства двинулся Лукин. Сначала казалось, что он направляется к дверям, но по мере того, как парабола его движения стала круто изгибаться к центру, все взгляды устремились на смельчака. Потом раздался общий приглушенный смешок. Услышав его, начальник училища генерал Ефремов сановито оглянулся и, увидев за своей спиной Лукина, удивленно приподнял брови.
А Лукин как будто только и ждал этого.
— Товарищ генерал! — громко сказал он. — Вот взгляните на них — смеются!.. А я и не скрываю, что хочу быть поближе к командованию!..
Это было сказано с такой поистине подкупающей непосредственностью, что зал грохнул от смеха, смеялся и командующий, а с ним вместе, естественно, и все, его окружающие.
И как ветром сдуло неловкость.
Капельмейстер взмахнул палочкой. Оркестр грянул фокстрот. Конечно, у него гораздо лучше получались «Дунайские волны», но если все пришли в такое веселое настроение, то значит, безопасно отодвинуть вальсы немножко в сторону.
Так Лукин спас для всех вечер отдыха, и как бы в награду за это с ним о чем-то долго беседовал командующий.
Легкость, с какой Лукин входил в общение с самыми разными людьми, к сожалению, была мне недоступна.
Даже с Коркиным у него установились самые дружеские отношения. Они оказывали друг другу взаимные услуги, выходящие далеко за пределы служебных отношений. То Лукин через каких-то своих приятелей достанет жене Коркина редкое лекарство, то Коркин принесет ему бесплатный пропуск на премьеру в оперный театр. А потом оказывается, что всего-то и было два пропуска, и в театре Лукин сидел рядом с генералом и его женой.
Так или иначе, но Геннадий Лукин при всех своих неудачах делал карьеру. И так как у меня с ним возникли добрые отношения, невольно благожелательность многих распространялась и на меня.
И все же натура Лукина представлялась мне теперь гораздо более сложной и многогранной, чем тогда, когда он был моим командиром. Теперь нас уже не разделяли условности субординации. И я видел, как он с готовностью помогает всем, кто к нему обращается. А может быть, и он изменился за эти годы…
Вскоре после нашего спора по проблемам психологии рано утром мы торопливо шагали по Таврической улице, боясь опоздать к подъему курсантов. Справа бесконечно тянулась высокая чугунная решетка, огораживающая парк, за ней тихо покачивали ветвями еще не проснувшиеся деревья…
Я сказал Лукину:
— Послушай ты, великий психолог! Знаешь, о чем я сейчас думаю?!.
— Знаю! — улыбнулся он, — Ты хочешь вырваться вперед и перешагнуть порог помещения роты на грудь раньше меня, чтобы дежурный сделал доклад тебе! Ты очень тщеславный человек, Березин!
— Нет уж! Не угадал! Я хочу подать заявление в партию! — сказал, а сам даже умерил шаг, так мне хотелось знать, как к этому отнесется Лукин.