Шавырин Виктор
Коза-дереза
Виктор Шавырин
Коза-дереза
Повесть
I
Когда я родился, пришла из леса коза-дереза, неся на рогах жемчужный лунный свет и рассыпчатые августовские звезды. Пришла она каменистой тропой из густого орешника, от лисьих нор, от диких груш, от пахучей малины и склонилась надо мной бородатым лицом, удивляясь: а кто это лежит на краю окопа и плачет?
А это я лежал на краю зенитной ямы, вырытой в нашем саду, который уже не был нашим, и в самом деле плакал-заливался, потому что худо мне было без козы.
Помню лицо диковинного существа, наклонившееся надо мной, с ехидной бороденкой и рыцарскими рогами, которое окаймляла гирлянда из звезд. Помню и страх оттого, что шумело надо мной нечто тяжелое. То шумела, как я теперь понимаю, одичавшая антоновка, росшая над окопом. Лежал я на какой-то подстилке среди яблок-падалиц, и коза, подивившись на меня, отошла и, должно быть, стала хрупать те яблоки. Благословенна щедрая пора августа, когда есть что жевать, когда приходят в мир люди и козы!
Отчего она так спешила к нам в деревню, эта непонятная коза? Когда научили меня размышлять, пришел я к выводу, что такова ее извечная натура. Не она ли пятнистой от солнца тропой пробиралась в грот, чтобы вскормить Зевса, грозового бога? Не она ли уступила место в хлеву Галилейскому младенцу, а сама вышла под звездное небо встречать восточных волхвов?..
Трое нас пришло в том августе в мир: я, соседская девчонка Поварешка и соседский же мальчишка Партизан, сын неизвестного родителя. И к каждому из нас в свое время пришла своя коза. II
Ирония иссушила наши души, но, смирившись и укрепив дух, начинаю рассказ о том, что хочу и могу рассказать.
Помню же первым делом слабый огонек, неподвижно висящий во мраке. Тлеет этот огонек бесконечно долго, и бесконечно долго я смотрю на него, потому что больше не на что смотреть.
До того, как явилось это крохотное красное пятнышко, был полнейший мрак - сплошное небытие, безмолвное и бесконечное несуществование. Это потом я вспомню или придумаю, что еще раньше случились и дивный август, и антоновка, и бородатая химера надо мной. Тогда же, инстинктивно, но жадно познавая мир, я вдруг увидел, что мир - это мрак, в котором едва светится крохотный фитилек, слабый и чуть коптящий: он висит на уровне моих глаз, совсем недалеко. Может быть, в ту пору и былото нас в мире всего двое: огонек и я. Но кто внушил мне и другие понятия, кто научил меня разговаривать произносить слова, значения которых я почти не понимал, кто научил меня чего-то желать, жаловаться, требовать, даже в какой-то мере думать вместо того, чтобы просто терпеть?
Огонек гаснет, безжалостно задутый, и воцаряется тот предвечный мрак, что уже был до моего рождения.
Теперь не на что смотреть. У, в каком черном клубящемся хаосе я лежу и хочу действия! Теперь я могу только ощущать то, что ощущается телом. Что же я чувствую? Прежде всего, страшный f`p снизу - твердый, непреходящий, неумолимый жар. Еще - меня сдавливают с боков какие-то чужие большие тела. И еще на мне что-то тяжелое, душное и тоже теплое. Я задыхаюсь, и все мое существо протестует против этого непонятного - ужаса:
Мам!.. Зажги пузырь!
То ли, погребенные после расстрела, мы лежим глубоко в земле и будем так лежать вечно к злорадному удовольствию чего-то черного, жуткого, всевластного, придавившего сверху наши души и весь наш мир? Это - и есть жизнь? Но отчего, зачем ее невыносимость? Как душно, как темно, как тяжело дышать! И я, как травинка, лишенная воли и силы, пытаюсь выжить и бороться за себя, и снова прошу в темноту, в мир, в котором нет ничего, кроме моего жалкого сознания:
Зажги пузырь!..
Кто вложил в меня эти слова? Откуда я их знаю? Разве понять эти тайны? Но ведь я уже не природа, не клубящийся хаос, - я чувствую. И виноват ли я в том, что первым, главным и единственным моим чувством стал ужас? Кто-то большой, тоже ворочающийся, тяжело дышащий, мешает мне повернуться и негромко призывает к терпению:
Молчи, молчи...
Но как я могу молчать, если это тело мое кричит?
Должно быть, оно кричит долго, нескончаемо долго,
потому что кто-то рядом вздыхает, и робкий женский
голос говорит:
Господи... Или зажечь? Пусть погорит, пока не уснет.
Шорох в темноте, возня и рассудительный мужской голос:
Какой набалованный!
Опять кто-то вздыхает, но уже по другую сторону от меня. И появляется огонек. Он горит в темноте торопливым пламенем, перекочевывает на крохотный фитилек и замирает на нем. Теперь красный светлячок родился снова, и мне есть, на что поставить глаза. И я смотрю на него долго, очень долго, и вижу, как огонек освещает под собой маленький стеклянный пузырек и кусочек проволоки, на которой он подвешен в пространстве - но больше он ничего не в силах осветить.
Не он, но моя память осветит то, что, оказывается, и тогда уже существовало. Печку, истопленную на ночь так, чтобы она не совсем остыла к утру - нашу спасительницу этой страшной и бесконечной зимней ночью и бесчисленными другими ночами. Те телогрейки и прочее старое тряпье, что было уложено на нее. Нас: бабушку, материного брата, приехавшего в гости и меня, плотно лежащих на печи. Железную койку рядом, ледяно-холодную, где спит, прижавшись боком к нагретому щитку печи, надрывно кашляющая мать. Сверкающий лед на задней стене - когда топили печь, его верхняя граница ползла вниз, а потом снова медленно повышалась, достигая к утру потолка. Замерзшую воду в ведрах, стоявших на лавке у двери. Весь тот мир, в который я пришел неизвестно зачем и отчего, а, скорее всего - по родительскому легкомыслию.
Есть еще звук, о котором я пока не сказал. За той, самой задней, грубо беленой стеной всю ночь напролет слышится истошный прерывистый крик или хрип. Но он так въелся в сознание, что его как бы не существует. И даже я, хоть мир мне в новинку, слышу его только тогда, когда он становится совсем уж истеричным.
То кричит от мороза, мрака и голодных спазм в кишках бывшая Зевсова, а теперь моя кормилица - чудо-животное, коза-дереза.
А сейчас пойдет мое первое настоящее воспоминание, мой первый снимок с натуры, сделанный при дневном свете, с действующими лицами. То было, как я полагаю, в светлый Пасхальный праздник, когда по деревне разнеслась весть о том, что лесник напился вдрызг пьяным и валяется за своей избой, и все бросились в лес за дровами. Побежала мать, побежала соседка, а чтобы, в случае чего, набег на лес можно было выдать за праздничную прогулку от нечего делать, - взяла коз, будто бы попасти их, и меня, уж не знаю, зачем.
И вот я стою на опушке, на краю страшного оврага, заросшего неизъяснимо густым орешником, стою один, как приказано, стерегу коз. Стою я, оцепенев от этой принудительной работы, тоскливо мне и неуютно. Две козы бродят по опушке, пробуют найти какиенибудь зеленые былки средь жухлой прошлогодней травы. Каждая коза вдвое выше меня, у каждой зловредный вид, и я боюсь, что они уйдут куда-нибудь, потому что не знаю, как их остановить и подчинить себе, - не по росту мне эти рогатые твари!
Смотрит на меня пристально наша коза. Рассматривает она меня с близкого расстояния как какого-нибудь жучка, дивясь: кто это стоит на бугру и зачем? И готовится коза свергнуть врученную мне над нею власть, потому что не мне такой властью распоряжаться. Ох, уйдет коза за высокие горы, за темные леса, за синие моря! Как мне не бояться, что она уйдет!
Гляжу я в трущобу, но не видно наших баб, и даже не слышно. Вроде треснул где-то глубоко внизу сук, а может, и не треснул. Оборачиваюсь я и снова смотрю на козу, она так же пристально глядит на меня, и чувствуется в ее взгляде задорное пренебрежение, этакое желание свалить, закатать и рогами пропороть мое тщедушное тело. Даже хвостом вертит она от предстоящего удовольствия!
Идет на меня коза, идет неторопливо, играючи, прижимает меня к лесу, в который мне не ведено входить, угрожает своими длинными рапирами, роет землю копытом, выгибает шею, стремится поддеть на рог...
Мама! - кричу я в лес, а вернее, в пространствомироздание, непомерно большое для детского организма и совершенно безлюдное. - Меня коза хочет бодать!
Но молчит мироздание. Земная опушка стеной стоит да и дремлет, выгон пуст, бугры голы, мы одни на свете - я и коза...
Мама! Меня коза хочет бодать!
Жалкое мое рыдание уносит в чашу ветерок, там и душит потихоньку, вежливо и безучастно. И сук не хрустнет под горой. И безжалостное мироздание стоит не пошатнувшись. Зачем же я пришел в этот мир, где все не так, как надо, где все не нравится, все страшно, где навсегда останется со мной космический, нудный не уют?
Серая фигура возникает над бугром. Я узнаю нашего соседа Кольку, старшего брата моего ровесника Партизана. Колька идет вдоль опушки скорым шагом, в худых сапогах и обгоревшей на войне шинели с чужого плеча, метет ею землю. Не глядя на меня, он замахивается на козу топором и говорит ей слово, значения которого мне пока не дано понять. И от этого волшебного слова коза смиренно отходит в сторону и вроде бы интересуется травой.