Екатерина Андреевна Краснова
Ночь накануне Ивана Купала
Старый, большой деревенский сад стоит неподвижно, залитый лунным светом. Чёрные тени лежат под деревьями, в глубине сиреневых клумб, на луговинах и на дорожках.
В цветниках, около небольшого деревянного дома, белеют цветы светлыми пятнами; в густой траве сверкают капли росы, отливая зелёными огнями. Все окна в доме и стеклянная дверь на террасу отворены настежь. Из этой двери, ведущей в единственную освещённую теперь комнату, несутся звуки фортепиано. Всё остальное темно; оконные стёкла блестят от лунного света, и совсем белым кажется серый дом. Лучи месяца врываются в тёмные комнаты, скользят по стенам, бросают узорчатые тени на пол и убеждаются, что дом пуст. Всё население разбрелось по саду в тёплую июньскую ночь, — ночь накануне Ивана Купала.
Только одна пожилая девица, которая боится росы и лягушек, играет мендельсоновскую фантазию в опустелом доме. Воздух полон благоуханием жасминов, которые разрослись огромными кустами у самого дома и теснятся у широкой лестницы, покрытые бесчисленными белыми цветами.
На площадке, отделяющей дом от группы старых лип и сосен, с которых начинается большая аллея, стоит молодой человек, одиноко размышляя. Сигара почти потухла в его руке.
— Куда это они все девались? — спрашивает он себя лениво.
Да, куда все девались, в самом деле?
Он сворачивает в аллею направо; его шаги тихо скрипят по песку; крупные листья шелестят над его головой, колеблемые тёплым ночным ветром. Под липами совсем темно; зелёный огонёк светляка блестит в густой траве, налево от дорожки. Что это, как будто, женский голос? Он явственно расслышал своё имя и остановился.
В аллее, в двух шагах, горячо разговаривают. Должно быть, они сидят на скамейке; только одна большая липа отделяет его от них.
Да, он узнаёт оба голоса, особенно один — нежный, но звонкий и серебристый, который звенит как струна в ночном воздухе. Он-то и произнёс его имя, и произнёс с такой страстной нежностью, что трудно, очень трудно не броситься вперёд, за липу, к этой скамейке… Но они там вдвоём. Теперь слышится другой голос, спокойный, низкий, грудной голос.
— Да что говорить о нём! Всё дело в тебе. И я, право, не знаю, что мне с тобой делать! — произносит он с ленивой укоризной.
— А я разве знаю? Я сама не знаю! И ты думаешь, мне легко?.. — раздаётся пылкий, быстрый ответ.
— Сначала ты всё кипятилась из-за того, что никак не можешь влюбиться… Теперь, когда ты, наконец, влюблена… Да скажи ты мне на милость, влюблена ты или нет — раз навсегда?
— Раз навсегда: да! Тысячу раз, сто миллионов тысяч раз!
— Так зачем же ты делаешь всё на свете, чтобы доказать ему противное? Зачем ты его мучишь и дразнишь?
— Да разве я его мучу и дразню?
— А ты зачем же улыбаешься? Сама знаешь, что да! Как он ни влюблён…
— А он наверное влюблён? Ты думаешь?.. Честное слово?
— В который раз тебе это говорить! Разумеется, да. Право, я тебя не понимаю. На твоём месте…
— Ах, пожалуйста, не говори ты: на твоём месте! Скажешь глупость… На моём месте тоже самое сделала бы, что и я. Когда я не могу! Уж, конечно, невозможно больше любить, чем я его люблю… Ты не знаешь, как он мне нравится… Право, Маша, как он войдёт — у меня всякий раз в глазах потемнеет, сердце бьётся, бьётся… Я никого другого уж не вижу; мне вдруг до всего мира всё равно, только он один, он и я… Так я и бросилась бы ему на шею…
Тут нежный голос зазвенел; в нём прозвучала неудержимая, юная страсть, слёзы радостного волнения.
Ветви ближайшей липы подозрительно зашумели и задвигались как живые.
— Кто там? — испуганно раздалось со скамейки.
В ответ наступило глубокое молчание. Чёрная фигура неподвижно стояла за липой; светляк мирно сиял в траве, и недалеко от него догорал красный огонёк брошенной сигары.
Разговор опять возобновился.
— Всё это прекрасно, но от этого ничуть не легче. Что бы ты ни чувствовала, а говоришь ты ему одни неприятности. Кончится тем, что ты выведешь его из терпения, и он бросит тебя…
Тёмная фигура за липой не согласилась с этим: ни в каком случае.
— Но что же мне делать, Маша? — голос принял смиренный оттенок.
— Вести себя иначе, во всяком случае! Не дразни его каждую минуту…
— Не могу, не могу! Ты не знаешь, точно какой-то бесёнок сидит во мне и так и подмывает его дразнить… Но ведь я только дразню; если бы он меня любил, как следует, разве бы он стал обращать внимание на такие пустяки?
— А что же ему напролом что ли идти?
— Конечно, напролом, а то как же?
Ответ был произнесён совсем другим тоном — весёлым и решительным. Чёрная фигура приняла к сведению и с трудом удержалась оттого, чтобы не идти напролом сейчас.
Но месяц, также подслушивавший беседу, не выдержал: он заглянул сквозь густые ветви в аллею и прямо направил на скамейку свой любопытный луч; этот луч скользнул по белым платьям молодых девушек и озарил их своим бледным сиянием.
Одна была тоненькая и белокурая, другая — массивная брюнетка. Единственное, что было в них общего, это то, что они обе были хорошенькие девушки; во всём остальном они составляли полнейшую противоположность и потому были необыкновенно дружны. При лунном свете обе казались бледнее обыкновенного, но ничуть не хуже. Так, по крайней мере, казалось тёмной фигуре, смотревшей из-за липы. Она сама стояла в тени, и потому никто не узнал бы в ней теперь того самого счастливца, о котором столько говорилось в аллее, которого так любили, хотя и дразнили… Но «счастливец» ясно рассмотрел знакомые тонкие черты, лёгкие пряди волос над нежным лбом и, главное, большие, светлые, задорные глаза и насмешливый ротик, не дававший ему покоя. Ещё светлее и воздушнее казалось это видение рядом со спокойной, сильной фигурой черноволосой девушки с задумчивым взором глубоких глаз…
Набежала лёгкая тучка и скрыла любопытный месяц; аллея снова потемнела, и на скамейке остались только два белых, смутно очерченных силуэта.
Теперь голоса звучали весело и беззаботно.
— Я решила, Маша. Ты знаешь, я нарвала трав.
— Каких трав?
— Ах, Господи, разве ты не знаешь? Гадание! Надо на заре, не говоря ни одного слова… Надо тебе сказать, мы пошли с Варей: это было, конечно, ужасно трудно. Мы просто помирали со смеху. Надо нарвать тринадцать разных трав, только непременно молча и всё разных, и положить к себе под подушку. Когда ляжешь — тоже не говорить ни слова… Ты не будешь меня смешить, когда мы ляжем?
— Не буду.
— Смотри же. Ну, и с вечера всё думать… о чём хочешь. Если увидишь во сне…
— Какие глупости!
— Мало ли что глупости, а я так хочу. Я загадала. Увижу его, тогда…
— Ну, что тогда? Сама объяснишься ему в любви?
— Вот ещё! Ни за что на свете! Но только тогда я сейчас же… — тут голос понизился до шёпота, и, как ни старались за липой, конец интересной фразы так и не удалось расслышать.
Потом на скамейке ещё долго шептались и смеялись.
— Пора! — раздалось, наконец, громче.
— Что же мы так вдвоём и пойдём?
— Непременно вдвоём! И главное, чтобы никто не знал.
— К глухому пруду?
— Да. Мы пройдём в нижнюю калитку и оставим её отворённой; если увидят, то наверное подумают, что мы пошли к колодцу, а мы обойдём кругом, за садом, и к пруду.
— Только там мокро ужасно, Оля, и две канавы по дороге.
— Три. Что ж такое! Уж ты не боишься ли?
— Чего там бояться! Но зачем же мы пойдём?
Несмотря на сомнение, выраженное этим вопросом, послышались лёгкие удаляющиеся шаги и шорох платьев.
— Там самые лучшие папоротники, и потом этот пруд такой особенный! Мне всегда кажется, что там русалки. Хотя я и не верю…
Далее уже ничего нельзя было расслышать. Белые платья мелькнули по дорожке, спускавшейся к калитке; калитка хлопнула; зашуршали кусты за садом, и всё стихло.
Тогда в липовой аллее раздались более решительные и твёрдые шаги: от липы отделилась тёмная фигура и направилась к дому. При выходе из аллеи ей встретилась другая чёрная тень; обе они остановились и, оказавшись при лунном свете двумя высокими молодыми людьми, обменялись несколькими весёлыми словами, а затем дружно зашагали вместе и исчезли под деревьями.
Большой заброшенный пруд давно заглох и зарос тростником, но в средине его ещё было много воды, в которой блестел теперь месяц. Старые развесистые берёзы росли по высокому валу, к которому подступал частый, густой лес почти со всех сторон; только в одном месте к берегу примыкала луговина, подымавшаяся в гору, к усадьбе: и пруд, и обступивший его лес лежали в глубокой лощине, над которой подымался серебристый туман в этот поздний час.
В чёрной тени больших берёз давно уже стояли две безмолвные фигуры, такие тёмные и неподвижные, что их можно было также принять за два пня или дерева по желанию.