свободы! Каким-то образом я уже мог вычитать прекрасные годы маминой юности из последующей жизни и складывать испытания, которые выпали ей до моего рождения.
Помню, каким горем стали для меня первые оценки! Тетрадь была изранена красными чернилами: «двойка» шипела ядовитой змеей, «тройка» была не в меру задумчивой и шаткой, «четверка» – жесткая и дощатая, как брошеный скворечник, ну а пятерка – словно цветок на камнях.
А в школе все менялось с каждым днем.
Однажды я заглянул в тетрадь своего приятеля Кулачка и поразился рядам красивых ровных букв! Они были похожи на его крепкую фигуру. А учительница выделяла только тех учеников, которые успевают или еще кто хулиганит.
Мальчишки тех лет болели космонавтикой.
Мы с Кулачком придумали игру: бегать зимой в столовую без пальто и шапки, сравнивая свои ощущения с полетом на орбиту.
– Мальчики, оденьтесь! – неслось за нами, как обратный отсчет на старте корабля.
Щипало уши, но мы передавали на Землю, нашей учительнице: «Бортовые системы работают нормально!» Поскальзываясь на дорожке и удерживая друг друга за руки, перекрикивали ледяной скрип летних подошв: «Корабль избежал столкновения с кометой!» Мороз холодил плечи – хлопали себя по бокам: «Перехожу на особый режим! Беру управление кораблем!» Что за режим – не важно, просто и весело летел галактический бродяга в тонком пиджачке с тростью и строил в иллюминаторе грустные рожицы беспечным планетам.
Уже гораздо позже я смотрел фильм «Огни большого города». Моя первая учительница была похожа на цветочницу. Тот же странный взгляд: снизу вверх, минуя глаза ребенка, те же хлопотливые руки. Светло-русые волосы с завитушками на кончиках – как у тех изящных букв, что писала она для примера!
Думаю, в память об ее уроках ко мне пришло убеждение, что художественная проза создается на тех же принципах, что и немое кино! В ней должно быть много музыки, жестов и воздуха, а диалоги – на темном фоне светлыми словами.
1
Из окна электрички открывался изгиб реки Чумыш. Скрипели шарниры моста, словно железные качели – душа растягивалась на две стороны.
Первое, что я видел после моста – огромный холм на краю деревни. И всякий раз с новым запалом поднимался мой взгляд по убористой горе, коронованной березовым лесом.
В вагоне звучало торжественно и длинно:
– Станция Усть-Таленская!
Серый перрон, белая пыль по краям дождевых луж. На лавочках расположились торговки, широко раскинув юбки. В ведре с семечками криво осел стаканчик неопределенного размера.
Босоногая девочка-цыганка путалась меж идущих пассажиров, протягивая им смуглую тонкую руку. Тяжелые кудри на плечах были такими черными, а цепкие завитки так похожи на чернильные кляксы, что казалось, они непременно должны были испачкать ее белое платье. Но оно светилось на солнце полупрозрачной белизной, придавая облику девочки схожесть с чернильницей-непроливайкой!
Я следил за юркой цыганкой, удивляясь тому, с каким различным чувством обращается она к незнакомым людям. В одном толстом дядьке она будто бы «узнала» родственника, наивно обнимая его и смущенно отталкиваясь от упругого живота, с расстегнутой пуговкой. В другой женщине отгадала любовь к танцам, крутила ладонями с растопыренными пальцами и даже поощрительно кивала, будто приглашала на круг. Парень с рюкзаком натянул лямки на груди и все удивлялся, что «задолжал» ей несколько копеек. А цыганка причитала ему в спину, потешаясь над «штопаным сидором».
От станции до нашей улицы мы шли вдоль железнодорожной насыпи.
Две стальные вихляющие полосы уходили вдаль. А у меня дрожали ноги при виде кипящих струй воздуха над рельсами. Однажды этой дорогой мама бежала из родительского дома с ребенком на руках. Было это ночью, может, даже в метель. Она рассказывала много раз, как страшно гудел поезд, и будто бы ее остановил шевелившийся в руках комок!..
Но вот насыпь осталась позади. Во всю ширь распахнулась деревенская улица, и уже издали я узнаю наш дом за высокими ивами.
Петляют на дороге засохшие колеи, к жирной грязи прилип и дрожит на ветру зябкий птичий пух. У калиток насыпаны островки скрипучей золы. Старушки в цветных носках и черных калошах сидят на лавочках.
Они знают всех, кто идет по улице:
– Варя, это у тебя сын такой большой?
Мама останавливается.
– На отца похож!
Держась за руку, я чувствую, как напряглась ладонь мамы. Забвенье отца было везде, кроме деревни.
– Да, тот же лоб и нос!..
Мама обнимает смущенного сына за плечи: «Нет, он – только мамин и больше ничей!»
– А глаза вроде мамины! – соглашаются бабушки с хитроватым деревенским прищуром.
Я прячу лицо в юбку, и старушки добродушно смеются, поправляя платки, мол, точно угадали – любовь-то вся мамина будет!
И сообщали нам, как очень важное:
– Ойныны-то все в огороде!
У моего деда была самая-пресамая деревенская фамилия: звонкая, легкая на отклик и быстрая на подъем. Особо красиво она звучала во множественном числе. Нас – Ойниных – много! Это поймешь враз, когда кто-нибудь из соседей крикнет через два огорода, четыре плетня – гулко, весело, объединяюще: «Оой-й-й-нины!..»
Дом был на взгорке, за ним выглядывал сад. Плетень огорода спускался к берегу ручья, и забавно было видеть, как новые ивовые колья, вбитые весной, выпускали летом зеленые побеги.
Вдоль ручья росли огромные коренастые талины, в их тени блестела жирная серебристая грязь, испещренная белым пухом. На изрытом кочковатом берегу сейчас дремали стаи уток и гусей, уткнув от жары голову под крыло.
Перед калиткой нас встретил чуткий мосток.
Его доски могли прогибаться под худеньким мальчиком и не колыхаться под тяжестью толстяка-соседа, словно мост взвешивал только страх в душе идущего. Помню, как однажды на мосту меня проверяли гуси – вились канатными шеями и страшно хлестали крыльями. Главарь-забияка крутил кургузым задом, низко опустив клювастую голову.
Открывая калитку, я чувствовал, что мама не хочет идти в дом, где мы жили когда-то…
В тот же день она возвращалась в город, а я оставался в деревне.
2
Гостил я недолго, оттого что никогда не хотел уезжать. Ни летом, ни зимой…
В деревне хранились все мои тайны.
С каким удовольствием я просыпался утром под треск дров в печи! На перине и под толстым одеялом, проведя теплой ладонью по влажной прохладе бордового атласа.
Скрипели чугунные петли дверцы, дед Егор проталкивал в печь новое полено. Слышно было, как с жарким шипением осыпаются огненные руины прогоревших дров.
В мелком переплете рам, подмазанных пластилином, запуталось весеннее кудрявое солнце. Обломав бока, оно уткнулось жидким пятном в линялый половичок, наверно, дав себе слово не сдвинуться