— Да как же-с: она дочь цыганки. Ее, говорят, там усыновил один барин; он сосед…
Наталья Кирилловна, вся дрожа, вскочила со стула и, грозя Зине палкой, грозно сказала:
— Смотри, если это всё одни только сказки! Я тебя научу разбирать, что можно и чего не должно мне говорить.
— Ах, боже мой, я, кажется, вас огорчила! — как бы в отчаянии воскликнула Зина и проворно подала всё нужное для письма.
Наталья Кирилловна сама села писать к своему племяннику. Она почти отвыкла писать, а волнение мешало ей держать перо в руках, и она, тоскливо озираясь кругом, произнесла имя Гриши.
Зина вздрогнула; подбежав к старухе со стаканом воды, она нежно сказала:
— Выпейте, успокойтесь; я вижу, как я глупа! но могла ли я думать!
— Молчи! — повелительно сказала Наталья Кирилловна и после долгих попыток едва могла написать несколько строк своему племяннику, которого она требовала немедленно в Петербург.
(С того дня и начались беспрестанные послания к Тавровскому.)
К вечеру весь дом знал о женитьбе Павла Сергеича, и приживалки как пчелы жужжали между собой, делая разные предположения, на ком и как женится племянник их благодетельницы? По болезни Натальи Кирилловны они догадывались, что женитьба Павла Сергеича ей не нравится, и у них родились толки и споры: будут ли они вместе жить? и скоро ли свадьба? Зина снова сидела на скамейке у кровати Натальи Кирилловны в комнате, жарко натопленной и тускло освещенной одной свечой с зеленым колпаком. Трудно было Зине развлекать больную, и она часто, выбежав за чем-нибудь из спальни, бранила старуху и делала выразительные жесты, оборачиваясь к комнате ее. Но сладкая улыбка покорности слетала на ее лицо, когда она только что дотрогивалась до ручки двери.
Прочим приживалкам на полчаса в день позволялось входить к больной. Они смыкались в группу и, казалось, вырастали, потому что стояли на цыпочках и по очереди целовали кончик одеяла в ногах у Натальи Кирилловны, которая болезненным голосом говорила им:
— Ну что, рады, что у вас будет новая барыня? а? Да нет, сначала похороните меня, а там веселитесь!
Приживалки всхлипывали, и каждая давала клятву умереть прежде. Соскучась их хныканьем, Наталья Кирилловна замечала:
— Полноте хныкать: я еще не умерла!
И приживалки быстро от слез переходили к веселости. Приживалка с мутными глазами была всегда запевалой; она первая сказала своим сиплым голосом:
— Я-то, дура, думала, что наш красавец на мне женится, хе-хе-хе! И вот уж бы я вас каким крепким кофеем угостила на другой день свадьбы! Какая бы стала франтиха!
И приживалка делала разные жесты руками и своими узкими глазками, стараясь рассмешить больную.
Прочие приживалки громко смеялись. Но как их горесть, так и веселость скоро надоедали Наталье Кирилловне, и она прогоняла их.
По приезде Павла Сергеича долго и много толковала Наталья Кирилловна о невозможности его женитьбы; но настойчивость ее племянника заставила ее согласиться. Однако она требовала отложить свадьбу на год и более, надеясь на непостоянство характера своего племянника.
Прошло более полугода с возвращения Тавровского в Петербург.
Утром, часу в одиннадцатом, бодрый старик лет под шестьдесят тихо позвонил у двери великолепной квартиры в С** улице. Ему отворил человек лет тридцати в утреннем костюме — в халате с шелковыми кистями, в красной феске и шитых золотом туфлях — и, встретив его с распростертыми объятиями, приветствовал следующими словами:
— А, Иван Софроныч! добро пожаловать!
— Здравствуй, Петруша! — ласково отвечал старик и трижды поцеловал господина в халате и феске.
Иван Софроныч, с тех пор как мы расстались с ним, значительно переменился. Деревенская жизнь, полная здоровой деятельности, видимо пошла ему впрок: он пополнел, во всех движениях его видна была крепость и сила, он смотрел весело, и по изрядно отдувшемуся карману его форменного сюртука заметно было, что он не с пустыми руками прибыл к своему доверителю после двухлетнего управления его имениями.
— Да что это Петруша? Ты, никак, только еще встал? — продолжал Иван Софроныч, оглядывая утренний наряд избалованного камердинера, который перед его приходом только что расположился делать свой туалет. — И как ты чудно нарядился!
— Здесь не деревня, Иван Софроныч, — с важностью отвечал камердинер. — Конечно, в деревне другие порядки, а в столице нельзя, — у нас еще и утро не начиналось…
Иван Софроныч достал из кармана старинные часы в форме луковицы — подарок незабвенного Алексея Алексеича — и, поглядев на них, сказал, покачивая головою:
— В одиннадцать-то часов! Вон гляди, без четверти одиннадцать.
И он поднес часы к глазам камердинера.
— А по-вашему небось теперь обедать? — с презрением возразил камердинер. — Ха-ха-ха! Вы к барину? — спросил он.
— К барину.
— Ну так раньше двенадцати вряд ли. Да еще коли примет.
— Ну, меня-то, я думаю, примет, — с довольной улыбкой заметил Иван Софроныч, ударив рукой по своему правому карману.
— А вот увидим: каков встанет. А покуда пожалуйте сюда, Иван Софроныч, отдохните; кофейку не угодно ли? А я покамест оденусь.
И он ввел Ивана Софроныча в боковую комнату, которая в уменьшенном и карикатурном виде представляла копию с уборной его барина: в ней также был стол, загроможденный баночками, флакончиками, зеркалами, гребенками, головными и зубными щетками и т. д.; кровать была отгорожена ширмами; у окна стояло старинное треснувшее трюмо. Даже стены не были пусты: Петр украсил их картинками из модных журналов и разных иллюстраций, получаемых его барином.
— Ефиоп, ефиопина! — протяжным голосом закричал Петр, садясь перед туалетным столиком и указывая другой стул гостю. — Одеваться!
Из-за ширмы выбежало маленькое существо, поразившее Ивана Софроныча как цветом, так и видом своей фигуры: то был негр самой чистой породы, с черным лоснящимся лицом, целым лесом курчавых волос и оскаленными зубами. Тавровский достал его за границей.
— Что, хорош молодец? — спросил Петр, видя недоумение Ивана Софроныча.
— Да откуда вы такого достали?
— Купили. Он, понимаете, привезен с другого конца света. Ефиопией, что ли, называется; да! Это не то что Арапия: Арапия ближе, — оговорился Петр, — и народ там не такой черноты; а в Ефиопии все люди такие черные, других и нет, — оттого и прозвище ему: ефиоп! Первейшей африканской породы! Барину здесь какие деньги давали — не отдает! И уж не поверите, сколько было с ним хлопот, как мы его сюда везли! Достали мы его еще малым мальчишкой; ничего не понимает, не говорит, всё в лес глядит, — даже ел мало; и всё ему жарко. Умора! А как поехали, так вот был смех: как станция, остановимся — ему сейчас и кажется, что совсем приехали, — начнет раскладываться, и уж как дивится, когда опять поедем! А то еще была смешная история: как въехали мы в Россию, вдруг и выпади снежок. Он, видно, спал в то время, а как проснулся да увидал, что всё бело кругом, обрадовался, заболтал по-своему, руками машет, — ну, радости такие, что и батюшки! Не выдержал, соскочил с козел и ну подбирать снег… да как хватил руками, так вдруг словно обжегся, кинул, заплакал и опять сел; стал опять такой печальный и всё потихоньку плачет; насилу могли добиться, чего? А ему, видите, и заберись в голову, что не снег, а хлопчатая бумага лежит, какая у них там в полях родится, — вот и обрадовался: думал, домой в Ефиопию свою его привезли… ха-ха-ха! А как попробовал руками, так и в слезы. Туды же, плакать умеет, черномазая порода!
Петр долго еще описывал чудные свойства «ефиопа» и свои усилия привить к дикому сыну природы необходимое в столице «образование». Должно полагать, однако ж, что труды его наконец увенчались успехом и он наслаждался теперь плодами их, судя по тому, что Петр постоянно ничего не делал, тогда как несчастный дикарь с утра до ночи предавался подметанью и чищенью, снискивая хлеб свой буквально в поте своего черного лица.
— А сапоги перечистил? — спросил с важностью Петр у черного помощника.
— Перечистил, — отвечал мальчик довольно чисто по-русски.
— И платье готово?
— Готово; только фрак да жилеты…
— Фрак не тронь! где тебе еще фраки чистить? — с важностью сказал Петр. — И до жилетов, я уж говорил, не дотрогивайся. — У меня, Иван Софроныч, — продолжал он, — обращаясь к гостю, — такой порядок: фраки и жилеты всегда сам чищу.
— Хорошее дело, — сказал Иван Софроныч.
— С нежной вещью и обращенье нужно нежное, — порешил Петр. — Эй, ефиопина! попроси Матрену Ивановну кофейку сварить. Да щипцы тащи.
Мальчик ушел.
— …Что, Иван Софроныч, деревня как?
— Ничего, Петруша; все тебе кланяются.