Был конец мая, деревья давно распустились. В прежние времена весной Василий Николаевич обычно себя плохо чувствовал: болела голова, было неприятное ощущение во рту, как-то тянуло <под ложечкой>, и все хотелось чего-то неопределенного: то ли уехать, то ли помолодеть, то ли заснуть и не проснуться, то ли полюбить замечательную женщину в дорожном полуспортивном костюме, в маленькой шляпе, блондинку среднего роста, по-видимому, англичанку, со сверкающими зубами, синими глазами необыкновенной величины и чуть-чуть холодноватыми губами. В этом же году весна была лишена каких бы то ни было смутных чувств и желаний. Василий Николаевич уезжал с женой на автомобиле за город, в лес, где еще оставалась уходящая прохлада в легких сумерках, и однажды, на обратном пути, пошел на ярмарку: заходил к предсказательницам, смотрел на облезлых диких зверей, играл в рулетку и кончил тем, что вошел в цирк. Ему, однако, неизвестно отчего стало не по себе, когда под трескучую музыку бравурного циркового мотива вышел человек, который сразу не понравился ему своей упругой и быстрой походкой, что-то смутно ему напоминавшей. Человек этот был в белой рубашке и белых штанах, вокруг его талии шел широкий кожаный пояс. На французском языке с сильным южным акцентом он произнес несколько слов, в которых объяснил, что номер, который он будет иметь честь показать уважаемой публике, – он твердо выговаривал «р» в слове honneur[126], – чрезвычайно труден, требует многих лет практики и показывается впервые, во Франции. На противоположном конце барака установили большую доску с грубо нарисованным женским силуэтом. Музыка стихла. Человек вынул из-за пояса короткий нож, поднял его, держа черенок большим и указательным пальцами правой руки, размахнулся и с силой пустил его в доску; – и с глухим, коротким звуком нож вонзился над головой изображения, Василию Николаевичу стало очень неприятно, он испытал непонятное раздражение и увел свою жену в ту минуту, когда человек в белом метнул следующий нож, почти пригвоздивший правое ухо нарисованной женщины к доске.
И вот глухое и непостижимое беспокойство вновь вернулось к Василию Николаевичу. Снов не было, болей не было, усталости не было, но были смутное раздражение и тревога, похожая на предчувствие. Но Василий Николаевич напрасно искал вокруг себя что-нибудь, что могло бы дать повод к волнению; все было хорошо и безмятежно, все успокаивало его, точно всем своим существованием хотело ему показать, что нет ни предчувствия, ни страха, ни тревоги, что все уже дано и заключено в этом мире – душевный отдых, счастье, любовь, теплый воздух поздней весны, ночная глубокая тишина улицы. А тревога не прекращалась. Ночью Василий Николаевич иногда просыпался, зажигал бра над кроватью и подолгу смотрел на жену, которую никогда не будил свет, смотрел на изменившееся ее лицо, черные тугие волосы, лежавшие на подушке, на сомкнувшиеся ресницы над закрытыми глазами. Затем он снова засыпал и слышал сквозь сон чей-то низкий голос, певший песнь, слов которой он не мог разобрать. И с каждой ночью все ближе звучал знакомый мотив, все слышнее становились отдельные слова романса, с каждой ночью он точно все глубже и глубже погружался в неизвестную и темную влагу, в далекий ночной океан. Иногда ему казалось, что он слышит привычный звук моря и всхлипывающий шум волны от удара об отвесный камень. Он прожил несколько ночных недель в этом состоянии, и с каждым днем тревога становилась ближе и очевиднее – совершенно так, как если бы с ним что-то неминуемо должно было случиться.
В тот день, когда это произошло, он вернулся домой поздно, после шумного обеда у знакомых, со множеством приглашенных; и едва он разделся и закрыл глаза, как заснул глубоким сном. Через некоторое время, однако, он проснулся, и прислушался. В доме было прохладно и тихо; но прошло несколько, секунд, и знакомый голос запел ту же песнь, которую он теперь ясно слышал. Потом тихо зажурчала вода, чуть слышно плеснуло весло, красное пламя озарило холодные каменные своды, послышались крики и удары и низкий голое, только что певший песнь, захрипел в последний раз и умолк. Он вскочил с кровати, едва одетый, с обнаженным торсом и держа в руке длинную и узкую шпагу, бросился к открытой двери и увидел перед собой толпу вооруженных людей. Они теснили его, он отбивался, вонзил и мгновенно выдернул шпагу и постепенно отходил к окну, которое квадратным воздушным пятном смутно рисовалось за его спиной. Он уже вплотную приблизился к нему, не переставая отражать удары; но толпа внезапно отступила, по коридору раздались легкие шаги, и упругой походкой в комнату вошел человек, одетый в белый шелк. Василий Николаевич ощущал холод железной балюстрады окна на спине, правая рука его, державшая шпагу, была вытянута вперед. Он уже почти сделал движение, чтобы, несмотря ни на, что направиться к двери, но в это мгновение человек с упругой походкой поднял руку, и брошенный им короткий нож с силой вонзился в обнаженную грудь Василия Николаевича над сердцем. Что-то хрустнуло, потемнело в глазах, и, медленно перевалившись через балюстраду, Василий Николаевич тяжело упал в холодную воду канала.
Поздно утром жена его, видя, что он не шевелится, стала его звать и трясти, но бледное лицо его оставалось неподвижным. Тогда она обрызгала его водой, он, наконец, открыл глаза и долго смотрел на нее, не понимая. Потом он спросил: – Они ушли? – Кто, Васенька? – Но в эту минуту он уже приближался с судорожной и непостижимой быстротой – хлопали ставни, вдали умирали голоса, журчала вода вокруг мгновенно погружающегося тела – к пониманию того, что с ним происходило в данный момент, и сказал, что это он со сна, что ему снилось, будто у них много гостей, которые должны были уйти и все не уходили. – Я прямо думала, Васенька, не в обмороке ли ты, – сказала Надежда, – такой ты был бледный и не просыпался.
Василий Николаевич хотел остаться один, но это ему удалось не так скоро. Был праздничный день, к завтраку пришли тесть и теща и еще один молодой человек, давнишний и безнадежный поклонник его жены, друг ее детства и бывший ее жених, за которого она не вышла замуж только потому, что встретила Василия Николаевича, – и это нанесло молодому человеку непоправимый удар, так как он всю жизнь чувствовал себя – и действительно был – женихом Наденьки; и теперь, когда это основное его качество оказалось упраздненным, он совершенно растерялся и всем стало очевидно, что вне системы этих представлении – жених, невеста, брак – молодой человек почти не существовал. Он вообще принадлежал к той особой породе людей, которые становятся заметны лишь в сколько-нибудь выдающихся или необычных обстоятельствах, – как тусклая страница, написанная симпатическими чернилами и которой буквы выступают только после действия огня или химического реактива; как облака на ночном небе, видные только при свете пожарного зарева. И была необходима чья-нибудь смерть или вообще большое несчастье, которое переживал бы этот человек, для того, чтобы он стал заметен, и не потому опять-таки, что он сам изменялся, но из-за того, что фон, на котором это происходило, придавал всему зловещую убедительность. Именно так было непосредственно после свадьбы Наденьки с Василием Николаевичем, когда на бывшего жениха действительно было жалко смотреть. Но по мере того, как проходило время, жених все больше тускнел и впадал в прежнюю тревожную незначительность. И несмотря на то, что Наденька очень жалела и всячески ободряла его, – ничто уже не могло ему вернуть прежнего его смысла, и его несущественная улыбка, обнажавшая игрушечные зубы, тоже никого не могла ввести в заблуждение. За столом говорилось о механическом прогрессе и сумерках культуры, что тесть объяснял упадком религиозного чувства, а теща разнузданностью современных нравов; а молодой человек сказал, что человеческие чувства так же подвержены смерти и забвению, как живые люди – что к культуре, собственно, отношения не имело, а было обращено к Надежде в виде косвенного упрека, которого она, однако, не поняла, так как в эту минуту была слишком занята едой. Таким образом, замечание о смерти чувств вообще не получило должной оценки ни с чьей стороны – на родителей Надежды рассчитывать не приходилось, особенно на мать, которая слышала и понимала, подобно большинству людей ее возраста, только то, что она говорила сама, или то, что совершенно совпадало с ее мнением. Василий Николаевич тоже не обратил внимания на фразу о смерти чувств, – а, вместе с тем, за все время завтрака это была единственная фраза, в которую было что-то вложено, в данном случае – все несомненное отчаяние бывшего жениха, долгие ночи с прерывающимся сном, особенная, сухая жажда чувств и настоящая печаль. Но никто из присутствующих не мог бы теперь это понять. Разговор продолжался, впрочем, перейдя от тем отвлеченных к темам гастрономическим, и тут главную роль стала играть теща, знания которой в этой области были, действительно, обширны, потому что на это ушла вся ее жизнь; в то время как другие занятия носили временный характер, это было неизменно, – это и еще женские болезни.