«Надо уйти!» — решил Полканов, невольно поднятый на ноги истерическими стонами юноши, в которых звучало одновременно и трогательное — прости! — миру его души, и отчаянное — помилуй! — обращённое к женщине.
Твой раб, — воздвиг тебе я трон
В безумствах сердца моего…
И жду…
«Своей гибели, ибо — так хочет Венера!» — докончил стихи учёный, идя по аллее парка.
Он удивлялся сестре: она не казалась настолько красивой, чтоб возбудить такую любовь в юноше. Наверное, она достигла этого тактикой сопротивления. Быть может, ему, как брату и порядочному человеку, следует поговорить с ней об истинном характере её отношений к этому раскалённому страстью мальчику? А к чему может повести такой разговор теперь? И не настолько он компетентен в делах Амура и Венеры, чтоб вмешиваться в эту историю…
«А что было бы, если б этот факел страсти пылал пред сердцем Вареньки?»
Полканов не стал решать этот вопрос, а задумался о том, чем занята в данный момент девушка? Бьёт по щекам своего Никона? Он почувствовал обиду за неё. Как жалко, что она живёт далеко и нельзя видеть её чаще, чтобы день за днём расшатывать всё то, что искажает её душу!
Из дома неслись певучие звуки скрипки, нервные ноты рояля. Одна за другой в парке рождались фразы сладостных молений, нежного призыва.
С неба тоже лилась музыка — там пели жаворонки. Взъерошенный, чёрный, как кусок угля, на сучке липы сидел скворец и, пощипывая себе перья на грудке, многозначительно посвистывал, косясь на задумчивого человека, который медленно шагал по аллее, заложив руки назад и глядя куда-то далеко улыбавшимися глазами.
Вечером за чаем Бенковский был более сдержан и не так похож на безумного; Елизавета Сергеевна казалась тоже согретой чем-то.
— Ты ничего не рассказываешь о Петербурге, Ипполит, — сказала Елизавета Сергеевна.
— Что о нём сказать? Очень большой и живой город… Погода в нём сырая, а…
— А люди сухие, — перебил Бенковский.
— Далеко не все. Есть много совершенно размякших, покрытых плесенью очень древних настроений; везде люди довольно разнообразны!
— Слава богу, что это так! — воскликнул Бенковский.
— Да, жизнь была бы невыносимо скучна, если бы этого не было! — подтвердила Елизавета Сергеевна. — А что, в каком фаворе у молодёжи деревня? Продолжают играть на понижение?
— Да, понемножку разочаровываются.
— Это явление очень характерно для интеллигенции наших дней, — усмехаясь, заявил Бенковский. — Когда она была, в большинстве, дворянской, оно не имело места. А теперь, когда сын кулака, купца или чиновника, прочитавший две-три популярные книжки, уже интеллигент, — деревня не может возбуждать интереса у такой интеллигенции. Разве она её знает? Разве она для них может быть чем-то иным, кроме места, где хорошо пожить летом? Для них деревня — это дача, — да и вообще они дачники по существу их душ. Они явились, поживут и исчезнут, оставив за собой в жизни разные бумажки, обломки, обрывки — обычные следы своего пребывания. Придут за ними другие и уничтожат этот сор, а с ним и память об интеллигенции позорных, бездушных и бессильных девяностых годов.
— Эти другие — реставрированные дворяне? — щуря глаза, спросил Полканов.
— Вы меня, кажется, поняли… очень нелестно для вас, извините! — вспыхнул Бенковский.
— Я спросил только, кто эти будущие?
— Они — молодая деревня! Пореформенное поколение её, люди уж и теперь с развитым чувством человеческого достоинства, жаждущие знаний, пытливые и сильные, готовые заявить о себе.
— Приветствую их заранее, — равнодушно сказал Полканов.
— Да, нужно сознаться, что деревня начинает производить на свет нечто новое, — примиряюще заговорила Елизавета Сергеевна. У меня тут ость очень интересные ребята — Иван и Григорий Шаховы, прочитавшие почти половину моей библиотеки, и Аким Мозырев, человек «всё понимающий», как он заявляет. Действительно, блестящие способности! Я проверяла его — дала ему физику — прочитай и объясни закон рычага и равновесия, так он через неделю с таким эффектом сдал мне экзамен, просто я была поражена! Да ещё говорит, отвечая на мои похвалы: «Что ж? Вы это понимаете, — значит, и мне никем не заказано — книжки сочиняются для всех!» Каков? А вот… их понимание своего достоинства пока ещё развилось только до дерзостей и грубостей. Эти новорождённые свойства они применяют даже ко мне, но я терплю и не жалуюсь земскому начальнику, понимая, что на этой почве могут расцвести такие огненные цветы… пожалуй, в одно прекрасное утро проснёшься только на пепле своей усадьбы.
Полканов улыбнулся. Бенковский взглянул на женщину с грустью.
Поверхностно задевая темы и не особенно сильно самолюбие друг друга, они побеседовали часов до десяти, и тогда Елизавета Сергеевна с Бенковским снова пошли играть, а Полканов простился с ними и ушёл к себе, заметив, что его будущий зять не сделал даже и маленького усилия скрыть то удовольствие, которое он чувствовал, провожая брата своей возлюбленной.
«…Узнаешь то, что хочешь узнать, и, как бы в виде вознаграждения за пытливость, является скука». Именно это обессиливающее ощущение почувствовал Полканов, когда сел за стол в своей комнате с намерением написать несколько писем знакомым. Он понимал мотивы своеобразных отношений сестры к Бенковскому, понимал и свою роль в её игре. Всё это было нехорошо, но в то же время всё это было как-то чуждо ему, и душа его не возмущалась разыгравшейся пред ним пародией на историю Пигмалиона и Галатеи, хотя умом он осуждал сестру. Меланхолически постучав ручкой пера по столу, он уменьшил огонь лампы и, когда комната погрузилась в сумрак, стал смотреть в окна.
Тишина царила в парке, сквозь стёкла окон луна казалась зеленоватой.
Под окнами мелькнула какая-то тень и исчезла, оставив за собой тихий шорох ветвей. Полканов, подойдя к окну, открыл его, — за деревьями мелькнуло белое платье горничной Маши.
«Что же? — подумал он, улыбаясь, — пусть хоть горничная любит, если барыня только играет в любовь».
Медленно исчезали дни — утомительно однообразные. Впечатлений почти не было, а работалось с трудом, ибо знойный блеск солнца, наркотические ароматы парка и задумчивые лунные ночи — всё это возбуждало мечтательную лень.
Полканов наслаждался растительной жизнью, со дня на день откладывая решение приняться за работу. Иногда ему становилось скучно, он укорял себя в бездеятельности, недостатке воли, но всё это не возбуждало у него желания работать, и он объяснял себе свою лень стремлением организма к накоплению энергии. По утрам, просыпаясь после здорового, крепкого сна, он, с наслажденном потягиваясь, отмечал, как упруги его мускулы, эластична кожа, как свободно и глубоко дышат лёгкие.
Прискорбная привычка философствовать, слишком часто проявлявшаяся у его сестры, первое время раздражали его, но постепенно он помирился с этим недостатком Елизаветы Сергеевны и умел так ловко и безобидно доказать ей бесполезность философии, что она стала сдержаннее. Её стремление обо всем рассуждать вызывало у него неприятное впечатление: он видел, что сестра рассуждает не из естественной склонности уяснить себе своё отношение к жизни, а лишь из предусмотрительного желания разрушать и опрокидывать всё то, что так или иначе могло бы смутить холодный покой её души. Она выработала себе схему практики, а теории лишь постольку интересовали её, поскольку могли сгладить пред братом её сухое, скептическое отношение к жизни и людям. Понимая это, он не чувствовал, однако, в себе желания упрекнуть и пристыдить сестру; он осуждал её в уме, но в нём не было чего-то, что позволило бы высказать вслух своё осуждение.
Почти каждый раз после визита Бенковского он давал себе слово поговорить с сестрой об её отношениях к юноше, и не находил удобного момента для этой беседы.
«Неизвестно, кто будет страдающей стороной, когда здравый смысл проснётся в этом воспалённом господине, — оправдывал он себя. — Сестра твёрдо помнит, что он моложе её, о ней нечего заботиться. А если она будет наказана, — что же? Так и следует, если жизнь справедлива…»
Варенька бывала часто. Они катались по реке вдвоём или втроём с сестрой, но никогда с Бенковским; гуляли по лесу, однажды ездили в монастырь вёрст за двадцать. Девушка продолжала нравиться ему и возмущать его своими дикими речами, но с нею всегда было приятно. Её наивность смешила его и сдерживала в нём мужчину; цельность её натуры вызывала в нём удивление.
Всё чаще он спрашивал себя:
«Разве у меня нет столько энергии, сколько нужно для того, чтоб выбить из её головы все эти глупости?»
Не видя её, он чувствовал необходимость освободить её мысль из уродливых пут, но Варенька являлась — и он забывал о своём решении. Иногда он замечал за собой, что слушает её так, точно желает чему-то научиться у неё, и сознавал, что в ней было нечто, стесняющее свободу его ума. Случалось, что он, имея уже готовым возражение, которое, ошеломив её своею силой, убедило бы в очевидности её заблуждений, — прятал это возражение в себе, как бы боясь сказать его. Поймав себя на этом, он думал: