Лодка ровно шла против течения, тихо двигались берега, вокруг было упоительно хорошо: светло, тихо, душисто. Полканов смотрел в лицо Вареньки, обращённое к широкогрудому гребцу, а он, мерно разбивая вёслами гладь реки, говорил о своих литературных вкусах, довольный тем, что его охотно слушает учёный барин. В глазах Маши, следивших за ним из-под опущенных ресниц, светились любовь и гордость.
— Не люблю читать про то, как солнце садилось или всходило, и вообще про природу. Восходы эти я, может, не одну тысячу раз видел… Леса и реки тоже мне известны; зачем мне читать про них? А это в каждой книжке и, по-моему, совсем лишнее… Всяк по-своему заход солнца понимает… У всякого свои глаза есть. А вот про людей — интересно. Читаешь, так думаешь: «А как бы ты сам сделал, коли бы тебя на эту линию поставить?» Хоть и знаешь, что всё это неправда.
— Что неправда? — спросил Ипполит Сергеевич.
— А книжки. Выдумано. Про крестьян, например… Разве они такие, как в книжках? Про них все с жалостью пишут, дурачками их делают… нехорошо! Люди читают, думают — и в самом деле так, и не могут по-настоящему понять крестьянина… потому что в книжке-то он больно уж… глуп да плох…
Вареньке, должно быть, стали скучны эти речи, и она запела вполголоса, рассматривая берег потускневшими глазами.
— Вот что, — давайте мы с вами, Ипполит Сергеевич, встанем и пойдём пешком по лесу. А то сидим мы и печёмся на солнце, — разве так гуляют? А Григорий с Машей поедут до Савеловой балки, там пристанут, приготовят нам чай и встретят нас… Григорий, приставай к берегу. Ужасно я люблю пить и есть в лесу, на воздухе, на солнце… Чувствуешь себя бродягой свободной…
— Вот видите, — оживлённо говорила она, выпрыгнув из лодки на песок берега, — коснёшься земли, сразу же и есть что-то… бунтующее душу. Вот я насыпала себе песку полные ботинки… а одну ногу обмочила в воде… Это неприятно и приятно, значит — хорошо, потому что заставляет чувствовать себя… Смотрите, как быстро пошла лодка!
Река лежала у ног их и, взволнованная лодкой, тихо плескалась о берег. Лодка стрелой летела к лесу, оставляя за собой длинный след, блестевший на солнце, как серебро. Видно было, что Григорий смеялся, глядя на Машу, а она грозила ему кулаком.
— Это влюблённые, — сообщила Варенька, улыбаясь. — Маша уже просила у Елизаветы Сергеевны позволения выйти замуж за Григория. Но Елизавета Сергеевна пока не разрешила ей этого; она не любит замужней и женатой прислуги. А вот у Григория осенью кончится срок службы, и тогда он стащит Машу у вас… Они славные оба. Григорий просит меня продать ему земли в рассрочку… десять десятин хочет. Но я не могу, пока папа жив, и это жалко… Я знаю, что он выплатил бы мне всё и очень аккуратно… он ведь на все руки… и слесарь, и кузнец, и вот кучером служит у вас… Кокович — земский начальник и мой жених — говорит мне про него так: «Эт-тё, знаитё, опасно бестиё- не поважает начальствё!»
— Кто он, этот Кокович? Поляк? — спросил Ипполит, любуясь её гримасами.
— Мордвин, чуваш — я не знаю! У него ужасно длинный и толстый язык, он не помещается во рту и мешает ему говорить… Ух! Какая грязь!
Им преграждала дорогу лужа воды, покрытая зелёной плесенью, окружённая чёрным бордюром жирной грязи. Полканов посмотрел на свои ноги, говоря:
— Нужно обойти стороной.
— Вы разве не перепрыгнете? Я думала, что она высохла уже!.. — с негодованием, топая ножкой, воскликнула Варенька. — Стороной идти далеко… и потом оборвусь я там… Попробуйте перепрыгнуть! Это легко, смотрите — р-раз!
Она подпрыгнула и бросилась вперёд: ему показалось, что это платье сорвалось с плеч её и полетело по воздуху. Но она стояла на той стороне лужи и с сожалением восклицала:
— Ай, как я испачкалась! Нет, вы идите стороной… фи, какая гадость!
Он смотрел на неё и бледно улыбался, ловя в себе какую-то дразнившую его тёмную мысль и чувствуя, что его ноги погружаются глубоко в грязь. По ту сторону лужи Варенька встряхивала платье, оно издавало мягкий шум, Ипполит при его колебаниях видел тонкие чулки на стройных ножках. На миг ему показалось, что грязь, разделявшая их друг от друга, имеет смысл предостережения ему или ей. Он торопливо пошёл в сторону в кусты, где всё-таки ему пришлось шагать по воде, скрытой травою. С мокрыми ногами и каким-то неясным ему решением он вышел к ней, — она, с гримасой указывая ему на своё платье, сказала:
— Смотрите — хорошо? Бя!
Он смотрел, — чёрные пятна грязи резали глаза, торжествующе красуясь на белой материи.
— Я люблю и привык видеть тебя такой свято чистой, что даже пятно грязи на твоём платье бросает чёрную тень на мою душу, — медленно выговорил Ипполит, с улыбкой глядя в лицо Вареньки.
Её глаза вопросительно стояли на лице его, а он чувствовал, что его грудь как бы наполняется жгучей пеной, и вот она сейчас превратится в чудесные слова, которыми он ещё никогда, ни с кем не говорил, ибо не знал их до сей поры.
— Что такое вы сказали? — настойчиво спрашивала Варенька.
Он вздрогнул, вопрос её звучал строго. Стараясь говорить спокойно, он объяснил ей:
— Это — стихи, — по-русски они выходят прозой… но вы слышите ведь, что это стихи? Это, кажется, итальянские стихи, — не помню, право… А впрочем, это, может быть, и проза из какого-нибудь романа…
— Как это, нуте-ка, скажите ещё? — попросила она его, вдруг задумавшись над чем-то.
— Я люблю… — он остановился, потирая себе лоб рукой. — Поверите ли? Ведь я забыл, как сказал. Честное слово — забыл!
— Ну, — пойдёмте! — И она решительно двинулась вперёд.
Ипполит старался объяснить себе свою странную выходку и не мог. Было неловко пред Варенькой. Она шла рядом с ним, молча, наклонив голову, не смотрела на него, и ему казалось, что она думает о нём нехорошо. Напряжённо-весело он заметил:
— Знали бы ваши женихи, как вы проводите время.
Девушка посмотрела на него так, точно он призвал её откуда-то издалека, но тотчас её лицо стало простым, детски милым.
— Да! Но они узнают, о! узнают! И… может быть, такое подумают обо мне…
— Вы боитесь этого?
— Я? — равнодушно спросила она.
— Простите меня за вопрос.
— Вы ведь не знаете меня… не знаете, как они противны мне! Иногда мне хочется свалить их себе под ноги и ходить по их лицам… наступая им на губы, чтобы они не могли ничего говорить. У! они подлые!
Злоба и бессердечие сверкали в её глазах так ярко, что ему стало неприятно смотреть на неё, и он отвернулся, говоря ей:
— Как грустно, что вам приходится жить среди ненавистных вам людей… Неужели между ними нет ни одного, который… казался бы вам порядочным…
— Нет! Знаете, — ужасно мало на свете интересных людей… Все такие пришибленные, неодушевлённые, противные…
Он улыбнулся над её жалобой и сказал с оттенком иронии, самому ему непонятной:
— Так говорить вам рано ещё. А вот подождите немножко — и встретите человека, который удовлетворит вас… Он будет всячески интересен для вас…
— Это кто? — быстро спросила она и даже остановилась.
— Ваш будущий муж.
— Но — кто он?
— Как же я могу это знать! — пожал плечами Полканов, недовольно отметив живость её вопросов.
— А — говорите! — вздохнула девушка.
Они шли кустарником; дорога лежала среди него, как потерянная лента, вся в капризных изгибах. Теперь пред ними встал густой лес.
— Вам хочется выйти замуж? — спросил Ипполит Сергеевич.
— Да… не знаю! Не думается об этом, — просто ответила она. Взгляд её красивых глаз, устремлённый вдаль, был сосредоточен, точно она вспомнила что-то далёкое и дорогое ей.
— Вам нужно пожить зиму в городе — там ваша красота обратит на вас всеобщее внимание, и вы скоро найдёте то, что хотите… Потому что многие и сильно пожелают назвать вас своей женой, — задумчиво, негромко и медленно говорил он.
— Нужно, чтоб я позволила это!
— Как вы можете запретить желать?
— Ах, да! Конечно… пусть желают!
Они прошли несколько шагов в молчании.
Она, задумчиво рассматривая даль, всё вспоминала что-то, он же зачем-то считал пятна грязи на её платье. Их было семь: три большие, похожие на звёзды, два — как запятые, и одно — точно мазок кистью. Своим чёрным цветом и формой расположения на материи они что-то значили для него.
— Вы влюблялись? — раздался её голос, серьёзный и пытливый.
— Я? — вздрогнул Ипполит. — Да… давно уже, когда был юношей…
— Я тоже давно… — сообщила она.
— А… кто он? — спросил Полканов, не чувствуя неловкости вопроса, и, сорвав попавшуюся под руку ветку, далеко отбросил её от себя.
— Он-то? Он — конокрад… Три года прошло с той поры, как я видела его. Семнадцать лет тогда было мне… Его однажды поймали, избили и привезли к нам на двор. Он лежал в телеге, скрученный верёвками, и молчал, глядя на меня… я стояла на крыльце. Помню, утро было такое ясное — это было рано утром, и все у нас ещё спали…