бабушек, дедушек, теть и дядь. У нее не было семьи. Вообще никакой.
Ее умиляло это «родительство» Карины и Алекса, оно делало ее менее одинокой. «Когда я с ними, – писала она, – я вообще этого одиночества не ощущаю». Если бы рядом был он, то ей не была бы нужна никакая семья, он заменил бы ей всех. Здесь, в Мюнхене, знание, что где-то рядом есть Карина и Алекс, помогало ей пережить приступы одиночества.
О приезде «тети Ани» в Мюнхен она не обмолвилась ни словом. Те сомнения, которые накатили на нее после случайно услышанного разговора, были как реакция на содранную болячку. Думала, что это уже шрам, что рана затянулась, а оказалось – все еще болит. И даже очень. Если эти предположения оправдаются, и Якуб узнает обо всем… Что тогда будет?
Ей было проще. У нее не осталось воспоминаний о женщине, которая ее родила. Без памяти о человеке нельзя любить его. Когда она была маленькой, иногда спрашивала отца про мать. Он отвечал, что «мама уехала и пропала, но, конечно, любит ее». Так и не поняла, что значит «пропала», но поскольку это сказал отец, она верила ему.
Мама все не возвращалась и не возвращалась, и она привыкла к тому, что у нее есть только ее «папка», а про мать она спрашивала все реже и реже. Ее куклы или другие игрушки иногда тоже пропадали, а когда она о них уже совсем забывала, странным образом находились под кроватью, за шкафом или вовсе за холодильником. Так, может, когда-нибудь и мама тоже найдется?
А еще она отметила, что отец не любил говорить о «пропаже» мамы. Если она ненароком заводила этот разговор, он становился грустным, а она очень не любила, когда папка был грустный. А после того, как он однажды расплакался, она перестала его спрашивать про маму.
Однажды она вернулась из детского сада и рассказала ему, как девочки спрашивают, почему ее никогда не забирает мама. А потом она заметила, что папа плачет. А «водилась» она в детском саду только с Катариной, у которой мама тоже «пропала».
О том, как на самом деле исчезла женщина, родившая ее, ей рассказала бабушка Сесилия. Рассказала через несколько месяцев после смерти отца, сама рассказала, по своей инициативе, никто ее об этом не просил. Надя запомнила этот день, потому что это был канун православного Рождества. После ужина они сидели за столом в комнате Сесилии и вместе листали альбом с фотографиями. Тот самый, который она взяла с собой в Мюнхен.
Когда они все просмотрели, Сесилия вернулась ко второй карточке и, указывая на фотографию, где на лужайке какого-то парка ее отец стоит на коленях перед улыбающейся женщиной в длинном ситцевом платье и целует через тонкий ситец ее живот, тихо сказала:
– А это твоя мама. Она тебя не хотела. И сыночка моего убила. Это она…
А потом закрыла альбом и начала рассказывать. Мать не хотела жить в Гамбурге. Не любила Германию. Всегда хотела в Америку. Уговаривали отца, чтобы он «бросил к чертовой матери этих фрицев», что только в Америке по достоинству оценят его таланты. И что деньги там другие.
Ее отец этого не хотел. Он не представлял себе, чтобы уехать так далеко. Он планировал вернуться в Польшу, в «наш дом номер восемь», может быть, не в ближайшее время, но когда-нибудь точно. Когда Надя родилась, мать начала давить на отца все больше и больше. В Бостоне жили ее братья, должны были по идее во всем помочь. В конце концов, отец согласился. Он начал рассылать документы по разным архитектурным бюро. Одна из фирм в Филадельфии решила нанять его, но сначала на должность помощника. И это его, а ведь он был главным архитектором в одном из лучших немецких офисов! Несмотря на это, он бросил свою работу в Гамбурге. «Потому что любил свою жену больше всех на свете… Первой в Америку поехала мать. Все подготовить с братьями. Тебе было меньше года. Крошечка совсем. Маленькая. От груди только что отнятая…»
Бабушка Сесилия по просьбе отца приехала в Гамбург, «чтобы помочь с ребенком…» Контракт отца с офисом в Гамбурге заканчивался только в конце года. Отец тогда искал старую мебель, реставрировал ее для будущей квартиры. Он также собирал майсенский фарфор. Отправил все это морем в Нью-Йорк. Из пустой квартиры они переехали в отель.
– И тогда почтальон принес письмо…
Отец улетел в Америку в тот же день. В Бостоне не нашел ни ее братьев, ни ее саму. Он не знал, где их искать. Его жена действительно пропала.
– Два месяца мы прожили в отеле…
Сесилия каждый день молилась. Засыпала только, когда он спит. Из страха, что он может с собой что-то очень плохое сделать. Однажды он дал ей прочесть «то самое письмо», которые принес почтальон.
– Влюбилась в другого.…
Ее мать ушла к другому мужчине, к американцу, которого встретила в Гамбурге, во время прогулки в парке, когда везла коляску с Надей. Написала мужу, что не хочет делать его несчастным, потому что он имеет право на счастье, что она ничего от него не хочет и Нади его не лишит. А не писала об этом раньше и так долго тянула с письмом, потому что хотела быть полностью уверенной. И вот теперь полностью уверена, что не любит его. Любит другого. Коротко, жестоко, зато честно. Ни в чем его не винила. Впрочем, и себя виноватой, видимо, не считала, поскольку прощения не просила.
– Вот так и пропала твоя мама. Даже ни разу не спросила о тебе. Никогда…
То, что сделала ее мать, было проявлением высшей степени эгоизма, клятвопреступничеством, жестокостью, да. Но не мошенничеством. В случае матери Якуба – если подтвердятся все ее предположения – будет как раз наоборот. Чтобы жестоко не обидеть своего мужа, она решила считать, что именно он и является отцом ее сына. Быть может, она отказалась от своего права на счастье. А может, ничего не решала, а просто поверила в то, что так для всех будет лучше?
Или все было совсем по-другому, и тогда в Париже она была в другом отеле?
В пятницу в здании Президиума она была уже в семь утра и работала до полудня. В Париж они полетели рейсами «Эйр Франс». Это был единственный вариант, который гарантировал, что они прибудут до восемнадцати, и это был аэропорт Руасси-Шарль де Голль, а не Орли. Так посоветовал Алекс, утверждая, что хоть до центра города и вдвое дальше,