Так что Энгельгардт выражал сейчас общее их мнение. И от Якубовича, и от Туманова последует примерно то же.
Но – корнями волос Половцов чувствовал над собой крыльный ветер (как крыши чувствуют над собой срывающий ураган)! Вот – перед ним самый сильный человек, выдвинутый революцией, и он как бы не уже имеет замысел, даже уже движение, – и надо помочь ему в том направлении, и дать увлечь себя туда же! (Правда, тут и такая опасность: что Керенский уже намечает Брусилова – очень неблагосклонного к Половцову, – но почти не может быть, чтобы всего лишь такое решение было у Керенского, – для этого зачем бы ему всё начинать? Такое могло быть решено и в военном министерстве, Гучков тоже относился к Алексееву очень скрепя, скрипя…)
И тут помогла любознательность Половцова: хоть и мерзовато, но он почитывал газетку Совета депутатов, а там сегодня была речь Стеклова, что Ставка – гнездо контрреволюции и неверные генералы подлежат аресту. И хотя Керенский явно сторонился Совета, из которого произошёл, – но не мог или не отозваться, или не опередить событий.
Подошла очередь Половцова – он почти вскочил в свою длину (не подобострастно, а просто от избытка джигитской силы) и сказал так:
– Таланты честности, порядочности, работоспособности и знание техники дела – от генерала Алексеева не отнять. Работник – отличный. И к нему все привыкли. Но, – сверлил Керенского горяще, – работник – это не полководец. Революционная армия в грозные часы нуждается в великом полководце!
И видел, что – попал! Что – так!!
Из неуспокоенных, перебирающих рук своих правую – Керенский вдруг всунул на груди под борт френчика между двумя пуговицами – но тут же сам заметил, что слишком под Наполеона, и отдёрнул. Он весь был – живчик, он искал разрядки рукам, ногам, ему тесно было позади стола.
Ободовский, который, кажется, и не собирался высказываться, однако, покивал:
– Боюсь, боюсь, что Алексееву не справиться в новых условиях. Да он – и не принимает их всей душой. Он и переворот-то встретил как-то… с оговорками.
– Благодарю вас, господа! – стоя, с торжественностью объявил Керенский, и вырвал свою руку, снова уже вставленную под борт. – Теперь… ответьте, пожалуйста, мне… – тут в его бодром голосе проявилась первая заминка, но что он спросил! – Как вы думаете? – И сам думал. И во взгляде и в позе его оттенилось пренебрежение. – Как вы думаете: может ли Александр Иваныч Гучков с успехом совмещать должности и военного, и морского министра?
Ого!! Ураган таки срывал крышу, визжали скрепы, вылетали гвозди: министр юстиции спрашивал у полковников только что не прямо: годен ли на что-нибудь их министр?
И – в полсекунды полёта взвесивши весь риск (а без риска не бывает и успеха!) и радостно чувствуя в себе, летящем, слитие двух дуг – и того, что правда он думал, и того, что надо было, – Половцов, как лучший в классе ученик, вскочил, всех опережая:
– Совместить – невозможная задача! Слишком много работы, разнообразия вопросов, лиц.
Он же не сказал, не сказал о своём шефе, чью экстраординарную тайную переписку вёл, что тот вообще не годен, – а только не может неестественно совмещать.
Как, видно, и надо было Керенскому.
И тот – тряхнул своей плоскосдавленной с боков головой – и не стал ожидать ответов от остальных.
Встреча была выиграна! – Половцов замечен, запомнен.
Но она ещё продолжалась, всё более непринуждённо. Ещё были минуты до отхода финляндского поезда – и министр спрашивал ещё. Но – не об артиллерийских накоплениях, не о группировке войск, не о дислокациях, – вообще, военные интересы его на этом закончились. А спрашивал он, уже выйдя ближе к ним и откидисто сидя посреди комнаты в кресле, то улыбаясь (неприятно обнажая верхний ряд зубов), то громко хохоча, – разные подробности о членах царской фамилии, кто что знает, – просто как весёлая, лёгкая беседа. Спрашивал, и не дослушивал, сам перебивал.
Оказалось, министр юстиции поразительно мало знает о династии и даже трёх юных из шести Константиновичей считал опасными реакционерами. И о ком только он был самого наилучшего мнения – это о Михаиле Александровиче: как корректен! как благороден! не стал держаться за корону!
– Вот думаю, господа, на днях съездить посмотреть и самого царя.
Шестнадцатое марта
Четверг
Саша у Ликони поутру. – Предложение.Это Саша все недели безкорыстно делал только революцию. Это он – мучился, к кому примкнуть, с кем соединиться, за кем идти, вот возвращался в социал-демократию, и теперь вместе с Рыссом носился с объединением её ветвей. А обыватели тем временем вернулись к своей обычной жизни, понимая и новую эпоху вполне по-старому, и опять у них вечерами играли граммофоны. И, проходя по лестнице мимо двери второго этажа, чуть не каждый раз слышал Саша на площадке:
Что ты – одна всю жизнь.
Что ты – одна любовь,
Что нет любви другой.
И выберут же пластинку. Эта песенка прохватывала Сашу на прострел, и даже до обиды: точно как про него. С какой непонятной узостью, с каким отчаянным постоянством, почему он так привязался к одной, к одной, которую и видел мало, и отдалилась она, отчуждалась, – а Сашу растравно тянуло всё только к ней, а не к каким другим, кто с пониманием, ясным взглядом, ясной речью. Сам Саша был ясен, прям, отчётлив, и всё замудро-запутанное его обычно отталкивало, – и только одна Еленька, с её смутностью, нечёткостью, привлекала необоримо. И Саша отсечь не мог, и хуже того – не хотел.
Врезалось, как она сказала ему последний раз, на своих именинах: «Я – плохая! так и знай: я могу изменять!» На что ещё надеяться, если девушка сама о себе так говорит?
А тянуло, тянуло всё равно.
Минувшие дни он настойчиво звонил ей по телефону, требуя встретиться: теперь спохватился и понимал, что за эти недели мог и совсем её упустить. Но знал он свою прямоту и силу: как повилика, как горох не могут расти сами, но должны обвиваться на твёрдом стебле, – так и Еленька, сама того не понимая, нуждалась в нём, чтобы выжить, определиться, да ещё в такое шаткое революционное время. Пусть не понимала она, но Саша понимал за двоих, до чего они друг другу нужны!
Он телефоном искал её с воскресного вечера, как загляделся на покорность Вероники Матвею. Он хотел её видеть тогда же немедленно, – в понедельник? во вторник? – но два вечера подряд не заставал её звонком, потом застал днём, предлагал прийти к ней в этот же вечер – она сказала, что занята. И, сколько можно по телефону угадать тон, – никакой обрадованности не отозвалось в её голосе, не соскучилась.
Но Саша не дал движения гордости, не покинул трубку, а настаивал и даже просился на свидание: только увидеть её нужно, лицом к лицу, а там напорным убеждением он её оборет! Чего в ней нет – это стойкости постоянства.
А она всё отказывалась. Да неужели все вечера заняты? Все вечера. Но тогда днём, ведь курсов нет сейчас. (От Вероники знал, что Еленька не мелькает и на курсовых сходках.)
Нет, оттягивала. Нет. Потом, позже.
А сегодня проснулся – и толкнуло: да просто пойти вот сейчас, утром, не звоня, не предупреждая! Врасплох только её и застать. Иначе он не добьётся.
Вскочив от постельной неги, завтракая, собираясь, волнуясь. Её надо брать штурмом.
И немудряще, просто – жениться на ней. А почему нет? Свобода личная ему не нужна ни для кого другой, свою свободу – сладко отдать Еленьке. И тогда остальная его свобода наилучше пойдёт на дело. Но – чтоб Ёлочку иметь под рукой. Правда, она будет его заволакивать, отволакивать – но этого и хотелось, как лучшей в мире игры. Как тёмной влаги к ясному дню. Не зря он так пригляделся к ней, с первого же раза, хотя всегда казалось тётям, что она ему не пара.
Шёл к ней – и зашёл в цветочный магазин. Этого вида торговли революция не прервала, и толпа не громила этих магазинов, и цветы откуда-то всё время поступали. Социал-демократу, да даже и офицеру-республиканцу сейчас идти с букетом цветов было смешно – но тут уже недалеко. Насобрали ему каких-то в хороший букет, с перевесом красного.
Сейчас – знакомая прислуга, занятая уборкой, уже введя Сашу в промежуточную комнату, при нём постучала к Ликоне в дверь.
А Еленька уже не только не спала, но появилась на пороге – в платьи, не по-утреннему праздничном, и сама – сияющая, даже воспалённая от сияния.
Саша – вздрогнул, не ожидав такой встречи.
И тут же понял: да это – не к нему.
Её взгляд был готовно уставлен, но это – пока она не осознала его появления.
А вот – поняла.
В этой комнате он уже бывал, она тут принимала его – но сейчас тут закатан был ковёр, мылся пол.
Ликоня повела головой, как лошадка по несвободе, – и отступила. И головой пригласила войти в свою комнату. Ещё не сказала слова никакого – ни радости, ни упрёка, зачем же он так внезапно, и утром.
В ней так много было сейчас необычного, Саша не успевал всего охватить: что же? Изумлённая? – но и отсутствующая. Глаза – как воспалённые от безсонницы, но ничуть не утомлённый вид. А одета, хотя утро, в прекрасное вечернее платье – узкое, алое, но с синим пробрызгом или отливом. Почему? Примеряла?