И тут же понял: да это – не к нему.
Её взгляд был готовно уставлен, но это – пока она не осознала его появления.
А вот – поняла.
В этой комнате он уже бывал, она тут принимала его – но сейчас тут закатан был ковёр, мылся пол.
Ликоня повела головой, как лошадка по несвободе, – и отступила. И головой пригласила войти в свою комнату. Ещё не сказала слова никакого – ни радости, ни упрёка, зачем же он так внезапно, и утром.
В ней так много было сейчас необычного, Саша не успевал всего охватить: что же? Изумлённая? – но и отсутствующая. Глаза – как воспалённые от безсонницы, но ничуть не утомлённый вид. А одета, хотя утро, в прекрасное вечернее платье – узкое, алое, но с синим пробрызгом или отливом. Почему? Примеряла?
Саша забирал её глазами, и не пытаясь скрывать восхищение. Это не только была – та, к кому он шёл, но и выше! и прекрасней! Как она изменилась за эти две недели! – вдвое? втрое? Покрасивела? – это мало сказать. Лицом её завладевало победное шествие красоты.
Не шествие – нашествие! Поселилось – и нескоро уйдёт.
Он подал ей букет – не галантно, не гостинно, а двумя руками, выбросив их вперёд – молодо-дружески, восхищённо.
И – выиграл: не могла ж она просто так бросить букет, надо обрезать, в вазу поставить, или прислуга сделает. И – вышла.
А он – остался в её комнате один. Оглядывался во все стороны, стоя.
Ощущение было, как если б он обеими руками погрузился в саму Ликоню – под локти её, или под рукава, или под локоны чёрные на плечах. Не только дразнящий запах этой комнаты – духи и ещё что-то, но разбросанные, разложенные, застигнутые как они есть предметы и приметы её жизни, на стене в овале силуэт чёрной тушью, ещё декорации театральных спектаклей – фу-у, голова закруживалась, пока он поворачивался в полный круг, – до чего ж инородный мир – а захватил бы его весь в один загрёб вместе с Еленькой.
Хотя понимал он, понимал, что ему никак не шло бы таскаться с ней по каким-нибудь «Бродячим собакам», приютам взъерошенной театральщины.
Вошла, неся букет уже в вазе. Как тяжёлое, как через усилие. Поставила на столик.
Она не только, кажется, не сказала ему ещё ни слова? но и голову несла как-то мимо, но и полными глазами не посмотрела прямо, кроме того первого взгляда на пороге, непонимающего. Не помнил её такой чужой.
И – никогда ещё не был так остро прохвачен ею. И ещё будоражило это вечернее платье поутру. Шла она на дневной спектакль? – так будни. И совсем же рано.
– Ты куда-нибудь уходишь? Генеральная репетиция? – спросил он, имея в виду как тогда с «Маскарадом».
Но этот вопрос и заставил её поднять полный взгляд к нему в глаза. Мгновение смотрела прямо-прямо, как он и хотел. Не только глаза её, тёмно-тёмно ореховые, без близкого понятного поверхностного выражения, сосредоточенные в себе, – а и ресницы как будто сгустились, и маленький рот не был детско-подушечным, как всегда.
Провела одним плечом безпонятливо:
– Репетиция?
А поняв – удивлённо и как бы с гордостью:
– Нет.
Не понял тона. Разве это уже её не увлекает?
– Но не на курсы же? – почему-то возразил, безсмысленно.
– На курсы? – вовсе удивилась она. И верхняя губа её, вот чудо, удлинённая, – повелась как-то вбок, не с сожалением, но… – Так их же нет теперь.
– Ну как, – обиделся он за революцию, но механически. – Сходки. Общественная работа. Вероника, многие ходят.
Еленька колебнула бровями, как не веря. Колебнула плечом. И как о потерянном:
– Да нет, уж какие теперь курсы.
Трёх недель не прошло от вечера её именин – и как изменилась! Конечно, и Саша изменился, и все, исторически прошла эпоха, но…
– Ты – очень изменилась! – выговорил ей своё удивление, но и восхищение.
– Ты – тоже, – провела она взглядом.
А! Всё же – видит. Заметила. Хотел бы услышать, что – изменился к лучшему, боевому. Но Еленька какая-то невнятная была: посмотрела, сказала – внятно, а тут же – уколебнулась головой, ушла взглядом.
Они всё стояли.
Села на маленький стул без спинки, взяла от зеркала. Ему указала на кресло:
– Садись.
В том тоне, что: раз уж пришёл.
Он сел и теперь не мог смотреть во все стороны, а определился его обзор так: сама Еленька (спиной к окну, уже в глаза её не вглядишься), проход к окну – а по другую сторону её кровать. Под оливковым покрывалом.
Когда он шёл сюда, он думал: для разгону будет ей рассказывать. Во скольком ярком, необычном он участвовал за эти две недели, она наверняка ничего такого не представляет. А этим рассказом и дать ей почувствовать, что он – герой наставшего времени, из тех, кто и дальше поведёт. Это – должна она ощутить.
Но так не в лад, в случайностях пошла сразу встреча, короткими недоумениями, так видимо он пришёл некстати.
И это вечернее платье с раннего утра…
– Так ты всё-таки идёшь куда-нибудь?
– Нет, – тихо.
– Я тебя задерживаю?
– Н-нет, – не так уверенно.
Но уж как ни пришёл, а уйти он не мог без серьёзного. Напрямую, не хитря.
– Почему ты ко мне так переменилась, Еленька?
Она повела одно плечо немного вперёд, другое назад. И так же рассеянно:
– Я к тебе – не переменилась.
– Нет, соберись! Нет, ты меня даже не слышишь. Как же не переменилась? Ты такая не была никогда.
Да никакого б ему ответа, никакого объяснения, а – если б только можно было чуть притянуть её к себе, как было раза два зимой, – и никогда не хотелось этого так закружливо. Ещё из-за этого платья… Зря он дал себя усадить: усаженные – как привязанные к своим местам. А пока оба стояли – естественно было бы подойти.
Вдруг она странным движением, как умываясь, наложила соединённые маленькие ладони на лоб и медленно, медленно провела по лицу вниз. И оттуда вышла уже как будто с вернувшимся смыслом:
– А что? И когда? – раздельно спрашивала, – ты знал когда-нибудь? о моей жизни? С тех пор как катались на лодке в белую ночь?
Этой белой ночью – полосануло его! Не только вспомнил перламутровую воду и незатухшую заревую розовость за Петропавловкой, и саму Еленьку на носу – в белом, а затемнённую при убылом свете, вот как сейчас, – не только вспомнил, а понял: что сразу тогда, в тот момент, в ту ночь – она была вся для него открыта, – а он не внял, не спешил, не приник, – ещё вольная долгость простиралась впереди, ещё каза-алось… А неполных три года с тех пор и даже последние месяцы в Петрограде, когда встречались, это уже не сближение было. После той лодочной прогулки – отдаление.
А сейчас, в тёмно-огненном платьи, – она сидела насколько расцветнее, взрослей и красивее, чем тогда.
А сейчас, поняв, и со своим принесенным решением, и готовый гигантским шагом перешагнуть назад всё то, что упустил, – выклоняясь из кресла вперёд, сколько оно допускало:
– Еленька! Я правда знал о тебе мало. А ты сама никогда не раскрываешься. А я всегда был занят каким-то делом. И – война же! И на эти последние недели я совсем тебя не покинул, но был в таком вихре – могу тебе рассказать. На самом деле я о тебе никогда не забывал. И сегодня пришёл к тебе, чтобы…
Сидел на краешке кресла, весь подавшись к ней:
– Я пришёл к тебе – знаешь, как раньше говорили: моя шпага и рука! Я пришёл – твою жизнь охранить! Я, честное слово… – (он торжественность хотел снять, чтобы не смешно) – я просто сам удивляюсь, до чего я правда без тебя не могу.
А в ней – ничто не проявилось. Не качнулась. Кажется – и не покраснела. Не переменила положенья рук.
И вдруг догадка толкнула его. Он всё собирался выложить своё, а не подумал о ней как следует. Всмотрелся:
– Скажи: тебе плохо? У тебя горе?
И теперь естественно встал, переступил к ней, положил руку на любимые её волосы, чёрную гладь, спадающую по краям лба коротко, а дальше длинно.
Но она не усидела под его рукой, а тоже встала. И высвободилась.
– Спасибо. – Улыбнулась. – Но беды у меня нет. Никак.
Теперь Ликоня стояла так, что оконный свет упал на её лицо, – и Саша разглядел: да это – не горе было, не потерянность. А – взожжённое, ни к чему не внятное – это было на лице её – счастье??
Он – никогда такого не видел!!
– Ты… ты… – взял он её за руки с упрёком, срываясь дыханием вгоряче, – ты…
И вот теперь глаза её наполнились смыслом. Полноглубные, они говорили: да.
Как сожжённое дерево, недожжённый столб, Саша стоял, недоумевая. Не принимая. Это было, значит, так – но этого не должно было быть.
Вдруг она подняла свою маленькую руку и провела по лбу его, поправляя сбившийся волос. Ласково, сожалительно. Но почти как мать.
И в этом касании была её власть над ним.
А он стоял всё тем же недоумелым столбом.
Стоял неразумно, но образумливался. Но в трезвую его голову возвращался смысл, не замкнутый этой девичьей беззащитной комнатой.
Краснокрылый Смысл, который носился над улицами, над городами.
– Знаешь, – очуивался он. И голова его опять выходила в запрокид, но не такой гордый, как недавно. – Было бы время другое, но в такое… Ох, ещё я тебе понадоблюсь. В тихий уголок тебя не уведут – потому что тихих уголков не будет скоро. Я – так предчувствую, что я тебе понадоблюсь. Что ты ещё…