— Эх вы, сукины сыны! — сказал Чуняев обо всех, видя, что электричество погибает. — Душин, это верно, что он говорил?
— Верно в отношении меди, — ответил Душин.
— Неверно, — ответил с места Щеглов.
— Выдь сюда, раз неверно! — обрадовался про себя Чуняев. — Крой теперь старика, чтоб чудо жизни зря не пропало! Утилизируй что-нибудь!
Щеглов также вынул логарифмическую линейку и, придерживая ее подбородком и левой рукой, стал считать металл. У него вышло, что меди нужно по десяти килограммов на десятину и по пяти килограммов на избушку, чтобы по всей губернии организовать хлеб и чтение — пахоту и свет. Получилось всего тридцать тысяч тонн на губернию, а не миллионы тонн.
— Ложь, невежественная чепуха! — крикнул с места Преображенский. — Вы не электрик!
Щеглов ответил:
— Я и не хочу быть электриком, если вошь, на которой вы предлагаете нам пахать, Георгий Михайлович, пашет дешевле электричества. Такое электричество нам не нужно…
— Правильно, товарищ, — угрюмо и чуждо сказал Чуняев.
— Такую электротехнику надо уничтожить, а не учить ей нас. Вы не электрик, Георгий Михайлович…
— Вы мальчишка! — произнес Преображенский и омертвел лицом, сжав свое сердце в терпении ненависти.
— Ничего, я тоже скоро постарею, — сказал Щеглов, краснея от стыда своего возраста. — Товарищ Чуняев, когда у нас опять будут базарные дни?
— А черт их знает: власти у меня не хватает, я бы давно их открыл… А тебе что?
— Мне нужно…
Ночь углубилась в свое время. Четыре семилинейные лампы догорали в партийном клубе, на дворе, прозябая, скулила от голода какая-то мелкая собака — она видела свет в окнах и надеялась на сытость. В остальном городе было мирно, ничего не слышно, народ спал, экономя свои силы во сне; только изредка покрикивал маневровый паровоз на станции. Неподвижные люди, проработавшие целый день на одном пшенном кулеше, слушали Щеглова, не помня своей нужды, с глазами, застланными воображением.
…В губернии стоит зима. В базарные дни сотни деревенских подвод едут порожняком с базаров на свои сельские дворы. На базарах находятся зарядные будки, где заряжаются аккумуляторы электричеством. Потом аккумуляторы крестьянин ставит в сани и едет в свою избушку. В месяц ему нужно всего перевезти пять пудов аккумуляторов, чтобы освещать свое жилище двумя лампами. Значит — чтение можно организовать почти без проводов…
— Хлеб нужней чтения, чего дурака валять! — сказал кто-то из собрания с раздраженным могуществом в голосе.
— Георгий Михайлович! — обратился Щеглов, осмелевший от ничтожности и ошибочности общей жизни. — Проверьте меня, в чем здесь неверно! — и стал чертить мелом на доске фигуры и символы энергии. — Мы с вами сдавали зачеты в Институте, теперь сдадим перед голодающим рабочим классом…
— С вами я никаких зачетов сдавать не намерен! — ответил Преображенский.
— Как так не намерен?! — воскликнул Чуняев. — Выдь сюда, тебе говорят! Тут не Щеглов-мальчишка стоит, а взрослый рабочий класс!
Преображенский вышел к доске.
Душин спросил его:
— Если мы по тонкому медному волоску направим очень слабый ток, но очень высокой частоты и резкого содрогания — вот в радио бывает такой ток, — то что будет с воздухом вокруг нашего медного волоска?..
— Воздух из диэлектрика станет довольно хорошим проводником! — сразу и равнодушно ответил Преображенский. — Воздушный слой вокруг медного волоска будет обладать способностью проводить энергию наравне примерно с углем… Что из этого?
— Из этого? — переспросил Щеглов и покраснел из счастливого сердцебиения: природа отдавалась его непретендующему разумению. — Мы, Георгий Михайлович, сильные токи не собираемся передавать на поля по толстым медным жилам. Мы проведем туда волоски в сотую миллиметра сечением! А сильный ток будем передавать по воздуху около этих волосков!.. Вам нужны миллионы тонн меди, а нам два-три десятка тысяч!
Чуняев оглядел собрание и вытер глаза от прилива настроения.
— Ученый! — сказал он к Преображенскому. — Допустимо ли пахать на волоске, или это — дурачество, по-твоему?!
Преображенский проверял расчет Щеглова на доске; он там замедлился, потом обернул к публике беззащитное, странное лицо, побледневшее настолько, что видны стали тени его костей, и ответил в тишине зоркого немого народа:
— Надо проверить в тяжелой работе. Но это — верно! — и Преображенский упал на пол омертвелым туловищем: сознание сразу устало в нем думать, и сердце сбилось с такта своей гордости.
— Ничего: он очухается! — определил Чуняев, когда люди пришли на помощь Преображенскому.
Здесь в залу пришел с улицы человек и дал Чуняеву бумагу в руки. Чуняев сначала прочел сам, а потом обратился во всеуслышание:
— Погодите там копаться!.. Из Москвы пришло радио по воздуху: там через четыре дня открывается Всероссийский съезд Советов и выступит Владимир Ильич! А после инженер товарищ Кржижановский сделает доклад об… об чем-то это такое?.. Сердце-сволочь истратилось на войне, ни музыки слышать, ни гения читать — никак не могу: прет слеза, и шабаш! Читай-ка сам! — он отдал телеграмму радиотелеграфисту.
— Доклад товарища Кржижановского об электрификации всей страны! — сказал тот на память.
Люди на собрании встали со своих сидячих мест и задумались на ногах.
— Так, значит, мы правду тут думали! — в тревоге своей радости произнес Чуняев. — Социализм, стало быть, это электричество в бедняцких руках. И больше нет ничего! Это молния, товарищи!! Да здравствуют теперь наши все инженеры — Душин, Щеглов и этот лежачий товарищ Преображенский! Пускай республика привыкает теперь есть хлеб и читать книги великих умов!.. Всё! Пойдем спать по семействам!
Собрание повернулось к инженерам и создало им овацию славы. Поднявшийся Преображенский тоже хлопал ладонями по отношению к Щеглову, не слышав слов Чуняева.
На улице происходила сухая метель устанавливающейся темной зимы. Душин и Щеглов вышли нечаянно рядом. Душин не обижался на успех Щеглова; ум его сосредоточился теперь на сознании своей бедности талантом и еще лучше стал убежденным в том, что миру нужнее всего такое тщательное и осмысленное устройство, при котором истина и благо вырабатывались бы автоматически, без мучительного смертного напряжения; то, что один падает в обморок, а другой пользуется случайным соображением — это есть доказательство всемирного расстройства и беда безумия, — и Душин снова с удовлетворением чувствовал в себе сейчас истину и любил электричество.
— Митя! — сказал он Щеглову. — Давай снова дружить со мной!
— Давай! — согласился Щеглов. — Я с тобой не расходился, ты меня отогнал от себя.
— Нет, мир страшен, кругом стихия природы, контрреволюция, никаких вещей нету… А мы с тобой тоже предметы, нам нельзя терять друг друга и расходиться…
— Ты не знаешь ничего про Лиду? — спросил Щеглов.
— Нет, — сказал Душин. — При чем тут Лида? Что красивая? Все люди должны быть прекрасными — это вопрос пролетариата и электротехники.
— Не скучаешь по ней?
— Нет. Она глупая оказалась. Как ты изобрел передачу больших сил по волоску?
— Я не изобретал. Я читал Максвелла, потом Маркони и продолжил их мысли для нашей пахоты. Ты ведь тоже с Преображенским изучал свет и высокую частоту!
— Мы тоже изучали, — ответил Душин.
Дома Щеглов неслышно разделся, чтобы не будить спящее семейство домохозяина, и залез под одеяло в своем углу. Рука его болела от непогоды, он всю ночь ворочался, бормотал и видел разные короткие сны: вдруг Лида приехала обратно и подходит к нему: «Митя! Как же ты живешь так? У тебя ведь нет белья, ты спишь на сундуке, тебе хрустко, одеяло засалилось, по тебе клопы лазают… Иди ко мне!» Щеглов пробуждался, и действительно обирал с себя клопов, а потом поскорее засыпал, чтобы продолжать видеть Лиду, но она пропала на всю ночь. Лишь под утро — на мгновение, в шуме проснувшихся ребятишек хозяина — он увидел в бреду дремоты новую юную Лиду, черноволосую, невинную и простую, а где-то в отдалении стояла старая Лида, седая мать, и звала их обоих — Щеглова и свою молодую дочь, но куда она звала — было неслышно.
Щеглов проснулся. Одевшись, он вышел наружу. Повсюду лежал светлый, далекий снег, тихо стояли деревья; голоса людей звучали, как счастливые, в испитом прохладном воздухе зимы. Щеглов ушел в поле и проходил там весь день, забыв про службу на черепичном заводе. Вечером он пришел к своему холодному паровозу № 401, забрался в его будку и заснул там у пустого котла, ничего не евши.
Ночью он встал, оправился и хотел сейчас же пойти на вокзал и уехать в Москву, чтобы увидеть там Лиду, жить в центре революции и наслаждаться каким-нибудь счастьем. Он долго размышлял в недоумении, потом заплакал и растер слезы, опустив лицо на рукав правой высохшей руки.