Вот микрореферат его истории: "партийно-ученый чин, скупивший несколько рудников, что называется, с потрохами".
И самое неправдоподобное было то, что он со мной, каким-то потрохом, встретился.
В этом была загадка.
Овечинская речь лилась не прерываясь, будто белесый гений этого места снял с него еще одну печать. Слова убегали стройной кавалькадой вдаль. После долгой витиеватой великолепной саги он замолчал, и пауза тоже была великолепна.
Он подумал и прибавил, придвинувшись и вперясь мне прямо в зрачки, в самые зрачки, не в переносицу:
- Знаешь, я давно хотел с тобой серьезно поговорить.
Очевидно, что на отказ он натолкнуться не мог, тем более, что он уже давно со мной беседовал. Я вымолвил:
- А сейчас чем ты занимаешься? Или ты здесь говорил не со мной...
- Нууу, - подытожил он успокоительно-философски, как дед-сказитель, - это, знаешь ли, мил человек, все о минувшем, а теперь потолкуем-ка с тобою, паренек, - о насущном. Все это были присказки, как в русском народе судачат.
Он улыбнулся удачной шутке.
От этих посконных слов, произнесенных поджарым богачом в немыслимом костюме, всех этих "мил человек", "паренек", "потолкуем", "судачат", "присказки" на меня дохнуло глухим безумием, синильным скопидомством и мировой пошлостью.
Я хорошо их знал. Жизнь не раз давала мне возможность наблюдать их воочию, в лечебных заведениях, у моих соседей по палате, хотя я попадал туда каждый раз по сущему недоразумению, стараниями моей доброй женушки.
Но его сказка оказалась леденящей.
Оказалось, что у нас с ним есть сказочно прекрасная дочь.
Он все время ласково и нежно, словно врачебно успокаивая меня, участливо произносил: "наша с тобой", "там у нас", "сейчас далеко от нас".
Наша, у нас, от нас...
Это был уже совсем не простодушный сказочный сюжет, а опасный бред сбежавшего из закрытого учреждения неизлечимого психа. Я, надо признаться, в своей несладкой жизни видывал и таких. Опасного. Очень. Он всех там наконец-то, притворясь смирным, обманул, убил десять санитаров, потом первого попавшегося богача, переоделся в его дорогущий прикид.
Я даже испугался.
- А ты белены случайно не объелся? - спросил теперь я. Строго, медленно и разборчиво, как многоопытный диагност.
- Тут такие пироги, что впору мышьяк ложками есть, - горько произнес он голосом разумного здорового человека, преисполненного спасительных сомнений.
Впрочем, как он только что поведал, им, мышьяком, он тоже "занимается". "Рынок мышьяка сейчас очень плотный", "тут один мышьячный король, карликовый олигарх..."
И тут же, позабыв о сказочной дочери, он перешел без паузы к достоверной истории мышьячной биржи, к азартным мышьяковым торгам, все сделки идут через офшоры на каких-то там островах.
Он опять нырнул куда-то.
Его речь, точнее, лекция об офшорах, запестрела чудными животными.
Вот они, милые симпатяги.
Добродушные мальтийские болонки, глядящие на мир через челочку.
Ленивые каймановы кряквы, склонные к аутизму.
На удивленье прыткие галапагосские тортиллы.
И, верх совершенства, - совершенно равнодушные к ласке игуаны с ветреного острова Кергелен.
Он словно погружал меня в вязкий галлюценогенный транс, сначала ведя, а потом цинично волоча, и наконец, грубо таща, как меланхолика, обуянного болезнью, поверженного чужой волей. За собой по этому невероятному фосфоресцирующему зоопарку.
И я увидел, как чугунная литая боковина скамейки, где мы сидели, стала мягкой и податливой, как кошка, потом и вовсе сжижилась и стекла толстенной змеищей, сияющей золотыми искрами, на дорогие туфли продолжавшего вкрадчивую речь Овечина.
По законам обычной физики скамейка должна была веером развалиться, а мы упасть.
И мы действительно упали.
Упали.
В пропасть чистого бреда.
Дна у нее не было.
Куранты за десять тысяч мутных лье пробили триста тридцать три раза подряд.
И счесть их удары было невозможно.
Сбиваясь, я делал мысленные, но ярко светящиеся во мне, обжигающие мое внутренне зрение, краткие засечки на длинной воздушной лавочке, к которой мы оказались прикованы, как гребцы галеры. Они вспыхивали наглым анилином.
Овечин ничего не замечал.
Говоря, он продолжал отстукивать нервный ритм костяшками пальцев.
А может, это стучало мое одичавшее сердце.
Он наставлял меня, словно дядя-извращенец одиноко гуляющего по ночам несмышленыша. Учил очень плохим вещам. Как, к примеру, можно из воздуха делать абсолютные деньги, а я, рохля, не делаю. Из любого эфира, лишь бы его подхватил зефир, - из чистого, загазованного, горного, степного, вонючего и благовонного. Из всего на этом свете. И я этого не делал. И почему?! Ведь такая переработка не составит никакого труда. Надо только знать правильные формулы, процентные соотношения и точные температуры. Всего-то ничего.
Он сидел в профиль ко мне, глядя вдаль, проницая все ближние планы, возбуждавшие мое зренье, скаредно проницая этот самый, обреченный паскудной переработке, дорогой мне воздух. Как усталый мистагог, утомленный распорядитель таинств невероятной жизни.
Его последняя бесконечная фраза, завиваясь, улетала от меня в чреве гигантского мыльного пузыря в сторону гениального дворца.
Пузырь, ударившись о розовую стену фасада, беззвучно лопнул черными плевками многоочитого алфавита.
По темным стеклам огромных окон запрыгали имена всполошившихся геральдических животных.
- Ураган в кабинете окулиста, - провозгласил весело я, словно нашел разгадку овечинской тайны.
Невидимые звери правили там темный бал, перекочевав с офшорных архипелагов.
Овечин подозрительно посмотрел на меня. Он сказал:
- Можешь не паясничать.
Глава восемнадцатая
Упражнения в геральдике
Бомжиха, материализовавшись из облака вони, позвякивая бутылками в пакете, попросила закурить.
Он грозно проревел. Словно с другой стороны жизни:
- Бог подаст!!!
Как тролль из балета, тетка рассосалась в порошке ночного сумрака, оставив шлейф.
- Во, сука, а пропила ведь как пить дать в три раза больше, чем я заработал, - трезво и вполне разумно по-человечески разъярился он.
Он стряхнул несуществующую перхоть с лацканов.
И он изложил полноводную историю русского беспробудного позорнейшего делирия, грубого пьянства, чистого убийства генофонда такого доверчивого и единственного на земле настоящего народа. Убийства, да-да, ты не ослышался, и цепкими лапами присосавшихся нехристей. Целого доверчивого и наинаивнейшего народа! Единственного в своем роде!
Но главное, главное, самое главное было еще впереди. Он просто вел на меня войско, фалангу за фалангой, используя весь арсенал отвлекающих маневров, чтобы я утратил бдительность. Но это было ни к чему, так как по какому-то сквозняку я почувствовал, - главное орудие заряжено и вот-вот даст залп прямо в меня без промашки.
- В общем, такая жизнь, такая жизнь, такая жизнь, - повторил он многократно, щелкнул пальцами, что у него всегда очень хорошо и звонко получалось, словно пробовал, насколько глубок и темен транс, куда он меня вогнал.
- Тебе надо жениться, ведь ты разведен, но ты должен жениться на этот раз так, чтобы это было на всю твою оставшуюся жизнь. Надеюсь, не короткую.
И он взял меня за руку, что было абсолютно несвойственным жестом. Он держал мою ладонь несколько на отлете, как гриф инструмента, - на нем, то есть на мне, вот-вот заиграют... Рука его была совершенно холодна.
Он внушал, как колдун Вуду, вошедший магическим образом в холеную плоть незнакомого мне господина, в дорогой европейский костюм, внушал, будто я уже стал для него зомби, будто я выпил снадобья и отведал особой страшной еды и в каком-то смысле умер, и уже готов безропотно исполнить все мановения его одичавшей воли.
Мне стало по-настоящему страшно. Будто я осознал, что окончательно заблудился и не могу вспомнить ни своего домашнего адреса, ни единой родной приметы, не говоря о номере своего телефона. Все цифры вывалились, как спички из коробка моего фанерного ума. И если еще немного поднапрячься, то пропадут и имена собственные. И вот-вот разлетится в труху слабый алфавит, из которого состоит вокруг меня все.
И я понял, что пропал.
В воздухе я увидел следы своего прошлого.
Тошнотворными фантомами дыбились тени другого, опустошенного моим отсутствием, обезумевшего от горя города, гнутые эпюры родного, стосковавшегося по мне скудного ландшафта, белые искры лучшего времени года, откуда я навсегда изъят!
Рядом со мной сидела одеревеневшая Олина мать.
На меня смотрел вовсе не Овечин, а мать Оли. Черными сухими губами она жевала воздух. Я не мог услышать ни единого ее слова. Черный обелиск преграждал мне все пути. К отступлению, продвижению вперед, обходу.
Будто я не переживу ближайшей зимы.
Я понимаю, это все как-то глупо получается, но мне привиделось, как я держал сто лет назад ладонь Оли, глядя на погасающий огонь костра, поселяя в раковине ее ладошки свой горячий отверделый срам, долгий прекрасный уд.