Фельзен здесь, в жестоком подвале, все-таки "держал пропорцию", подчас выигрывая.
- Как ни странно, я опять выиграл, - сообщал он, довольно усмехаясь. Главное, совершенно без карт!
Он мне раз сообщил, что выиграть много неприятно: как Иван Ильич у Толстого. Ходасевич постоянно проигрывал, и хотя это ему было не по карману, все-таки по-своему наслаждался.
Зная, что там собираются литераторы, Бунин с Алдановым иногда после ужина спускались в подвал, возбужденные вином и уткой, старчески болтливые, довольные и легко обижающиеся. Алданов в обществе Бунина претерпевал изменения.
- Пьесы Толстого довольно слабенькие, - сказал я им раз после проигрыша.
Надо было видеть священный ужас Алданова.
- У Толстого все хорошо!
Эта их любовь к Толстому становилась вредною, ибо она оборачивалась равнодушием, даже ненавистью, ко всему последующему в литературе. Бунин по-гусарски рубил:
- Вот мне прожужжали уши: Пруст, Пруст! Ну, что ваш Пруст? Читал, ничего особенного! Надо еще Кафку посмотреть, наверное, тоже чушь.
Он напоминал героев Зощенко: "Театр? Знаю, играл".
А в это время Фельзен разыгрывал свои карты, к концу с силою шлепая каждую отдельно по столу и приговаривая: "Пики, пики и опять пики..." озорно, но не раздражающе.
Странное дело игра, карты. На Монпарнасе были поэты, писатели, обожавшие всякого рода азарт; а рядом такие же талантливые люди, никогда формально - в игре не участвовавшие... Толстой и Достоевский - такие разные, а отношение к картам почти одинаковое. Бунин и Алданов, Зайцев были совершенно стерильны в смысле игры. Некоторые, как Фельзен, например, любили только коммерческие игры; Адамович, Ходасевич, Вильде, Ставров, Варшавский, Яновский играли во все - хоть в три листика. Не прикасались к картам Иванов, Ладинский, Терапиано и все наши дамы.
Летом семья Фельзена уезжала, и мне случалось заночевать у него; я спал в комнате племян-ницы. Утром прислуга подавала опять какао с круассанами. Догадываюсь, что к этому напитку в их доме привыкли с детства (в России, что ли).
Благодаря выставке зарубежных изданий мы превратились в каких-то специалистов. Секре-тарь Archives Internationales de Danse* предложил нам устроить у них выставку книг, посвященных балету... (И маленькое жалование.) Я не в меру удивился такой удаче, а Фельзен, подумав, сказал:
- Это всегда так в делах, надо только попасть на рельсы, тогда вас уже понесет!
* Международный архив танца (франц.).
Я любил эти его сравнения и обобщения, чувствуя, что за ними стоит настоящий внутренний опыт. Такой опыт мы тогда ценили, быть может, чрезмерно.
Изредка он приносил на Монпарнас сверточки с крохотными сандвичами черная икра, сыр, паштет. Это у его сестры был прием, и остатки "буфета" Фельзен притащил к нам. Ему доставляло удовольствие смотреть, как мы уписывали помятую снедь... В таких поступках было, вероятно, больше христианской любви, чем во многих наших эсхатологических разговорах.
Я тогда помогал доктору 3., старому русскому врачу - непосредственно из Берлина - начать практику во Франции. Умница и неудачник, очень опытный и слегка циничный, он пытался свя-зать воедино разные, противоречивые терапевтические школы. Пациенты доктора 3. были заняты весь день гимнастикой и салатом из тертых яблок, так что у них не оставалось времени, чтобы хандрить. Я к нему посылал кое-кого из литераторов и меценатов.
Фельзен пошел разок к нему, а потом привел сестру, которая и начала после этого прыгать голая по квартире, шлепая себя мокрыми полотенцами. Вот тогда Николай Бернгардович пустил свою знаменитую шутку:
- Надо иметь железное здоровье, чтобы лечиться у доктора 3.
Когда поздно вечером мы выходили из "Селекта", направляясь в "Доминик", в кафе еще оставались двое литераторов: Шаршун и Емельянов. Фельзен, улыбаясь точно расшалившийся гимназист, тихо говорил, указывая на них глазами:
- Веселые ребята.
И это было очень смешно, ибо все что угодно, но веселья эти "ребята" не навевали.
В парижской жизни уборные почему-то играли большую роль; раза два за длинный вечер все спускались туда - помыть руки, пригладить волосы, наконец, быть может, заговорить с какой-ни-будь шикарной девочкой. Там на торцах или решетках лежали свернувшись европейские нищие, разительно похожие на евангельских... Над их головой тихо шумела вода. В предутренние часы, после зря потраченной ночи, хотелось проникновенно молиться. Такие настроения Фельзену были решительно чужды.
Пользуясь любовью всех нас, и даже "генералов", он, однако, не растерял своих старых биржевых связей. Фельзен был среди них белой вороной, но все же пользовался и там уважением.
Какие-то громоздкие, странные люди иногда подходили к столику Фельзена, широко улыба-ясь, здоровались, заговаривали по-немецки. Кое-кого он приглашал сесть; появлялась бутылка коньяка (приезжие вместо рюмки заказывали целую бутылку, гарсоны уже этому не удивлялись). Червинская воцарялась в центре, другие скромно устраивались на отлете, но с полными стака-нами.
Вот не без какого-то отношения к этим спекулянтам и собственным родственникам Фельзен и погиб! Вскоре после начала войны сестра с мужем перекочевали в Швейцарию, где они прожива-ют, кажется, и по сей день. Фельзен с глухой старушкой-матерью остался в Париже - ликвидиро-вать дела своего "бо фрера"*. Он должен был получить какие-то миллионы или миллиарды фран-ков и отвезти их в Женеву. Но деньги ему все не давались: аферисты откладывали окончательный расчет. Тут следует отметить, что в разбазаривании Франции в годы оккупации иностранцы при-нимали живейшее участие, как и в героизме резистанса. Французы часто не умели или не желали общаться с немцами... Картины, которые Геринг собирал для своей тысячелетней коллекции, прошли через многих и неожиданных посредников.
* Шурин (франц.).
Весною 1941 г. я встретился с Адамовичем в Ницце; он мне показал открытку от Фельзена: "Я теперь не бываю у Мережковских, - минорно оповещал Фельзен. - Там теперь бывают совсем другие люди".
Кстати, тогда же Адамович мне рассказал об открытке, полученной недавно Буниным от Б.; она приглашала Ивана Алексеевича вернуться из свободной зоны в Париж, уверяя, что "теперь объединение всей русской эмиграции вполне возможно".
- Стерва, еще подводит идейную базу! - решили мы посмеиваясь. Но письмецо Фельзена прозвучало очень грустно.
Судя по рассказам, часть денег все-таки была собрана Фельзеном, а остальные ему обещали доставить в Лион. Устроив мать в Париже на попечении доброй души, он перебрался в Лион, где опять застрял, теряя драгоценное время, дожидаясь вестей от жуликов. Может, были еще какие-то причины его медлительности, но никто об этом до сих пор не сообщил.
Наконец, Фельзен со всеми суммами или только частью, не знаю, отправился в Швейцарию. Меньше ста лет тому назад тою же дорогой, но дилижансом, бежал Герцен.
Фельзена ждали к чаю в Женеве, так утверждает Е. Кускова в ее споре со мною ("Новое русское слово", 1955 г.)... Но не дождались. С тех пор след его не отыскался. По-видимому, немецкий дозор задержал всю группу; впрочем, если бы Николай Бернгардович оказался в плену, то дал бы о себе знать хоть раз. Думая, что он там же погиб, на границе.
Однажды, перед войною еще, Национально-Трудовой Союз, где нашел себе единомышленни-ков Иванов, устроил в Лас Казе собрание, посвященное почему-то литературе... На этом вечере главным образом и ожесточенно ругали Адамовича, награждая его всеми милыми сердцу эпитета-ми от Смердякова до Иуды... Из задних рядов бросали и "подлеца", и "жида". Тогда Фельзен попросил слова, защищая не столько Адамовича, сколько нашу новую литературу, обязанную всем Адамовичу! Он говорил тихо, твердо и с обычным чувством меры, так что даже импонировал довольно дикой, смешанной аудитории.
Я хочу сказать, если бы Юрий Фельзен вздумал скрыть от немцев свое еврейское происхож-дение, то это бы ему наверное удалось.
Не знаю, где и при каких обстоятельствах погиб Николай Бернгардович, но не сомневаюсь, что, умирая, он не изменил своему природному мужеству и чувству собственного достоинства, не проявил ни слабости, ни страха и, главное, не просил у врагов пощады.
III
Пушкин - это Империя и Свобода.
Г. Федотов
Худое, моложавое лицо; густые византийские брови. Доцент с ленинской бородкою. Вкрадчи-вый, мягкий, уговаривающий голос с дворянским "р". Общее впечатление уступчивости, деликат-ности, а в то же время каждое слово точно гвоздь: прибивает мысль - ясную, определенную, сме-лую.
В статьях Георгий Петрович был чересчур литературен, цветист и этим подчас раздражал, особенно незнакомых. Но если услышать стоящий за фразою голос с неровным дыханием (сердце, сердце!), мягкий, музыкальный и в то же время настойчивый, там, где дело касалось последних истин, то к произведениям Федотова прибавлялось как бы еще одно измерение. И независимо от того, соглашались ли мы с "лектором" или нет, у нас зарождалось какое-то горделивое, патриоти-ческое чувство: какая-то великолепная смесь, новая и вполне знакомая - Россия и Европа! Такие люди, соединяющие музыкальную податливость с пророческим гневом, ненависть и любовь к родной истории, встречались, главным образом, на той Руси, которая всегда чувствовала себя Европою. Печерин, Чаадаев, Герцен, может быть, Соловьев.