вполне здоровой и быстро спускалась по лестнице, весело постукивая каблуками. Ему ни разу не приходилось сталкиваться с ней по работе, но он знал, что она считалась восходящей звездой и великолепным специалистом. Внезапно она обернулась, как будто ощутив его присутствие, и остановилась, явно удивленная и взволнованная встречей, но он лишь грустно покачал головой, и она покраснела — странно было видеть, как краска пятнами покрывает ее лицо. Молхо, которого все больше мучила простуда и нараставшая боль в горле, не был в восторге от этой встречи, к тому же он и одет был не самым лучшим образом — в старом, поношенном свитере, — но она не стала ждать, пока он спустится к ней, поспешила сама подняться на несколько ступенек и тепло пожала ему руку: «Вы уже кончили сидеть шиву? [6] Я тоже сразу же вышла на работу. Вы очень правильно поступили».11
Но следующий день был слякотный и дождливый, и он не пошел на работу, потому что его простуда усилилась и ему даже показалось, что у него немного повысилась температура. Он позвонил матери в Иерусалим, чтобы рассказать ей об этом, хотя знал, что та будет утомительно долго умолять его поберечься, и она действительно взмолилась — останься, останься дома хотя бы на один день! К девяти утра, когда, по его расчетам, должна была прийти домработница, он уже оделся и сидел в гостиной, чтобы она, не дай Бог, не подумала, что он нарочно поджидает ее в постели. Но она не появилась, и он бродил по дому до десяти, усталый, измученный насморком и простудой, пока наконец не решился лечь, а ей оставил в кухне, на видном месте, листок с инструкциями и припиской, что он простудился и теперь лежит в спальне, больной. Он вернулся в спальню, закрыл за собой дверь, лег и задремал. В одиннадцать он услышал, что она пришла, но, видимо, не заметила его записку, потому что тут же включила радио на полную громкость, настроилась на арабскую станцию и стала греметь кастрюлями под витиеватые трели восточной музыки. Не то чтобы он имел что-нибудь против арабской музыки, упаси Бог! Музыка у арабов всегда была довольно мелодичной, а в последнее время, на его взгляд, стала даже лучше, и сопровождение у певцов тоже заметно усложнилось. Однако сейчас приемник просто орал, да к тому же и домработница тоже начала ему громко подпевать, а открыть дверь и выйти он не решался, опасаясь испугать эту постороннюю женщину своим появлением в пижаме. Он продолжал лежать, притворяясь, что дремлет, и со слезами на глазах ожидая, что она заметит его существование или, по крайней мере, прочтет его послание. Наконец она, видимо, обнаружила записку, потому что тут же уменьшила громкость, с явным удивлением открыла дверь его комнаты, и он торопливо покачал головой, не поднимая ее с подушки, — да, вот видите, немного простудился, не смог пойти на работу. «И правильно сделали, — сказала она, не задумываясь, — а может, дать вам чашечку чая?» — «Да, — ответил он, благодарно улыбнувшись, — если вам не составит труда». Она вышла. В ее фигуре была какая-то нескладность — руки тоньше, чем у девушки, а сзади все казалось слишком тяжелым. Домработницы у них долго не выдерживали, жена была весьма критична и к ним тоже, и эта новая работала у них какие-то считанные месяцы — казалось ему или он действительно слышал, что она разводка? — и сейчас, когда она принесла ему чай с коржиками, которых он не просил, он тут же начал кашлять, чтобы она убедилась, что он на самом деле болен. Он поблагодарил ее, но она почему-то осталась стоять у кровати, как будто хотела проверить, выпьет ли он свой чай. Молхо слегка приподнялся и начал пить, чувствуя на себе ее взгляд, но, отпив немного, сказал, что вообще-то, если она хочет, он может попозже подняться, чтобы она смогла убрать и эту комнату, но она ответила, что уже убирала тут в прошлый свой приход, два дня назад, и убирать снова нет необходимости. Он опять отхлебнул, а она продолжала стоять и смотреть на него и выглядела куда уверенней и свободней, чем в тот, прошлый раз. Может быть, он хочет немного коньяку, принести ему коньяк? «Потом», — сказал он мягко, стараясь не обидеть ее, но она все стояла и смотрела, как загипнотизированная, явно выискивая, что бы ему еще предложить. Да, она, видно, прирожденная сиделка. Он смущенно улыбался, отпивая горячий чай маленькими глотками. Она может снова включить радио, только чуть тише, арабская музыка ему не мешает, и вообще, если она хочет петь, то ради Бога, ему только приятно. Она покраснела, и он тут же раскаялся, что заговорил о ее пении, она могла неправильно это истолковать.
И внезапно он понял, что отныне и далее все, что бы он ни сказал любой женщине, непременно получит в ее глазах некий дополнительный смысл, как если бы отныне и далее его слова были просто маленькой пустой коробочкой, в которой таится некое особое, скрытое значение. Он почувствовал, что эта мысль смущает и унижает его. Но домработница, все так же серьезно глядя на него, сказала, что музыка дело десятое, а сейчас он должен поспать и отдохнуть, и вообще он может в любую минуту позвать ее, если ему нужно, — и с этими словами наконец вышла, оставив дверь приоткрытой, чтобы ей было удобней следить за больным.
Молхо допил свой чай, оставил чашку на стуле возле себя, повернулся на спину и лег, устремив взгляд в потолок, потом перевел его в сторону коридора, увидел край шкафа, ковер, пол, освещенный светом из кухни, тяжелые ноги домработницы в комнатных туфлях, движущиеся возле раковины, и вспомнил о своей жене — да, это была как раз та точка зрения, с которой она видела мир в свои последние месяцы, лежа здесь, на этом же месте, — и его снова захлестнула гордость от того, что он все-таки сумел справиться с ее смертью дома. Домработница вошла снова, с рюмкой коньяка в руках, и сказала, что это именно то, что ему нужно, это ему поможет, и, хотя ему совсем не хотелось пить, он все же приподнялся, и глотнул, и снова поблагодарил ее, и теперь она наконец закрыла дверь, и он спросил себя: неужто ему суждено теперь превратиться в сексуальную мишень для женщин, ведь для него самого секс — некое далекое и смутное воспоминание, от