Никто не мог догадаться, и торжествующий Шмель заявил:
– Понятие в этом может иметь только тот, кто изучил анатомию женской ноги при императорском дворе.
Да, он, Шмель, постиг анатомию в совершенстве: нога бывает полная и тощая, прямая, крупная, мелкая, мозолистая, чистая и совсем никуда не годная – чухмак. Но это многие знают, анатомия не в этом, анатомия, чтобы снять мерку и к ноге не прикоснуться.
– Она ведь мерку-то снять с себя не дает.
– Кто она? – спросили мы.
– Фрейлина или царская дочь.
– Знаю, – сказал один молодой башмачник, – нужно обмерить след на снегу или на песке.
– Сказки, – засмеялся Шмель.
И, выскочив из-за стола, представил, как она входит, останавливается, выдвигает из-под юбки свою маленькую ножку… Быстро схватив чей-то стакан с пивом, Шмель поставил его на пол для обозначения места, где стала недоступная для обмера нога, и рядом поставил свою медвежью ногу и притом в валенке.
– Понимаете?
– Объясни.
– То-то вот, объясни: коснуться не имею права.
– И что же дальше?
– Ставлю рядом свою ногу, мысленно перевожу на сантиметры и записываю.
– Как же так мысленно?
– Посредством анатомии, мысленно касаюсь…
Я сказал:
– Это скорее скульптура.
– Вот именно, сплошное художество. А нынешние говорят: мы тоже художники. Ну, какая нынче нога?
– Что же, революция разве и на ноге отразилась?
– Вот именно: женская нога расползлась. Я подумал, что после революции исчезли фрейлины, а нога трудящихся женщин больше.
– Лет двадцать до войны нога заметно стала мельчать и перед революцией была вроде китайской, специальная женская нога. И вдруг все оборвалось.
– Исчезла фрейлина?
– Куда она исчезла, – тут она, а нога исчезла. Возьмите с себя пример: ходите зимой в валенках, и как потом трудно весной надевать башмаки – почему? Потому что зимой нога расползлась. А в чем ходили женщины во время революции? Значит, и у самой фрейлины за революцию нога расползлась.
– Будет врать, – перебил Шмеля молодой башмачник, – никакой анатомии нету, бывает только след на снегу или на песке.
И запел прекрасным голосом:
Над серебряной рекой,
На златом песочке
Девы, девы молодой
Я искал следочки.
Волчки
Путь исследования журналиста в моем опыте сопровождается все время, с одной стороны, расширением кругозора до того, что в дело пускается все пережитое, прочитанное и продуманное, а с другой – поле зрения сужается исключительным вниманием, со страстью сосредоточенным на каком-нибудь незначительном явлении. И от этого почему-то чужая жизнь представляется почти как своя. И вот, как только это достигнуто, что свое личное как бы растворяется в чужом, то можно с уверенностью приступить к писанию, – написанное будет для всех интересно, совершенно независимо от темы, Шекспир это или башмаки.
При исследовании меня все время сопровождает такое чувство, будто я открываю для других какой-то новый мир, до сих пор не известный. Это Поймо с пасущимися на тонком сплетении стеблей болотных растений стадами, с чудесами джунглей – и в четырех часах от Москвы; этот огромный в России ремесленный мир – башмачники, тянущие зубами кожу при электрической лампочке; почему о народе обыкновенно так много писали с каким-то бездушным состраданием и так мало просто для себя им интересовались; и как это вышло, что почти совсем пропустили ремесленников, обслуживающих помимо фабрик тех же мужиков?
Я – журналист с бродячей мыслью и, конечно, говорю о своих исследованиях, как мальчик, но эта выводимая мной линия исследований чужой жизни, как своей собственной, с родственным вниманием к предмету, выслушиванием простого рассказа и мастерской записью, подход к изучению местного края через местного человека прежде всего, – все это, я говорю уже совершенно серьезно, почти каждому гарантирует если не открытие нового мира, то его обживание, что иногда не менее важно, чем самое открытие.
Я, журналист, по природе своей человек веселый, и мне больно смотреть на ремесленников башмарей, в огромной своей массе занятых погонной работой. Бессознательно я ищу между ними людей, мне близких по чувству свободы, и вот я благодаря этому делаю открытие: я нахожу среди них людей с таким же чувством свободы, лично совершенствующих свое мастерство до художества, общественно всегда готовых идти в бой.
Я узнал, что из массы кустарной телятчины там и тут выбивается мастер, делающий мастерство своим призванием; он берет не количеством, а качеством своей работы. Погонный мастер и сейчас, будучи самостоятельным хозяином, делает в среднем в неделю пар двадцать, а есть мастера-художники, способные в неделю изготовить только две пары и даже одну. Эти мастера в бывшем Петербурге назывались немецкими, а в Москве – волчками.
Происхождение названия немецкие мастера понятно: наши мастера учились у немцев, австрийцев, венцев. Но, объясняли мне сами мастера, в наше время ученики обогнали своих учителей.
– Ученик, – говорили они, – всегда перегоняет учителя: выучится, все возьмет от старого и свое прибавит, – получается сложение, понимаете?
Волчок, так мне рассказывали в Талдоме, человек самолюбивый, шьет часто в ущерб своему хозяйству: крыша развалилась – нет ему дела до крыши; штаны износились спереди – ничего, закроется фартуком; просиделись сзади – опять ничего, надевает другой фартук, сзади. Погонные мастера часто смеются над волчками: работает на красавицу, а сам ходит в двух фартуках.
И бывают из них путешественники, даже и за границу; волчок – человек легкий, поднялся и пошел. А за границей давно уже научились использовать страсть к бродяжничеству, присущую волчкам всех народов: везде в крупных центрах есть такие мастерские для бродячих мастеров, – там волчок сделает пару башмаков и дальше пошел.
Среди таких подвижных мастеров всегда было много революционеров, многие из них участвовали в подпольных организациях и всегда были организованы профессионально.
Много узнал я о волчках в Талдоме, но одно оставалось мне неясным, – почему их называют волчками, что это за волки такие? Ничего мне об этом в Талдоме не могли сообщить верного, и специально за этим я отправился в Афины башмачного дела – в Марьину рощу.
Марьина Роща
В записках моих есть рассказ одного еще не очень старого мастера, как он походом нес корзину башмаков в Москву, как ехал на душегубке через Поймо, как тащил лодку волоком и вообще путешествовал для сбыта обуви, совершенно как и Андрей Боголюбский.
Я же сел в вагон и через четыре часа был возле памятника Пушкина. Не успел я обрадоваться цивилизации, как трамвай (минут через десять от памятника) доставил меня опять в глушь, на улицу из небольших домиков желтого вида, от которых сжимается сердце каким-то особенным русским тараканьим страданием.
– Гражданин, – остановил я прохожего мрачного вида, – скажите мне, кто живет в этих жалких домиках?
– Фальшивомонетчики, – ответил мне гражданин и больше не стал со мной разговаривать.
Дождавшись другого, более веселого спутника, я узнал, что в домиках живут исключительно ремесленники всевозможного рода, – сапожники, башмачники, портные, много зеркальщиков и, действительно, есть фальшивомонетчики. Этот спутник указал мне Веткину улицу, 3, и тут я нашел волчка Савелия Павловича Цыганова, который и посвятил меняв свое волчковое дело и раскрыл мне все, до сих пор не понятное.
Оказалось, вовсе неверно, что всякий волчок ходит в двух фартуках, и относится это только к тем, кто зашибает вином. Такой мастер садится за работу обыкновенно в четверг, в субботу он выпускает пару, получает у хозяина на баню и пару белья, в понедельник мастер начинает линять, то есть спускает с себя все, что только можно продать, все пропивает и к четвергу действительно остается в двух фартуках, – и то хозяйских. Бывает, такой мастер-запивоха назлобит хозяина и тот его выгонит. Вот тогда некуда деваться, и отличный мастер принужден бывает работать в мастерской из талдомских и кимрских обувников, называемых в общем кимрским стадом. Само собой, такой искусник с презрением смотрит на грубую работу кимряков, и у них ему все не по вкусу: стеж дал – не годится! дунешь, и то не так, – он и дунет по-своему. Держится такой мастер отдельно, сидит себе где-нибудь в сторонке и ворчит: вот за это и прозвали кимряки таких ворчунов урчуны, или волчки.
Кимряки имели дело только с пьяницами-волчками и потому, наверно, изображают их так, будто все они живут без крова и ходят в двух фартуках. Верно из рассказов одно, что волчок работает вовсе не так, как мастер погонный: волчок, бывает, прошьет только одну строчку – и в трактир, выпьет стакан чаю или бутылку пива – и одумается, вернется к верстаку и небывалым способом пройдется по рантовой пятке желтой стежой кругом под растычку – залюбуешься!