«Ну, что ж, это пол. Это сама жизнь. Это природа. Нельзя же вечно отвертываться от жизни. Чтобы возвыситься над нею – надо ее знать. Иначе все книжная отвлеченность…»
А потом подумал:
«Наконец, я мужчина. У меня несомненно влечение к этой девушке, как и у нее ко мне. Это так просто. Вера бы непременно пошла. Вера проще и смелее меня. Вот в чем штука…»
И он туманно и несвязно продумал весь вечер о себе и о Вере. О Маврушке, о самой, совсем как-то не думалось.
Прилег на постель, одетый, не зажигая свечи, и забылся бесспокойно и прозрачно. Но сон успел присниться: опять гимназия с чего-то, митинг этот злосчастный, и Кременчугов речь говорит. И смотрит прямо на него, на Владю, – и вдруг смеется, смеется, смеется… точно Маврушка.
Фу, ты, наказанье! Вскочил, как очумелый… Сколько спал? Хорошо, если проспал! Не виноват ни в чем.
Ночь белоглазая. Сырая, насквозь душистая и теплая совсем. Коростель скрипит настойчиво, точно издевается: «Спит-спит-спит-спит!»
Часы открыл у балконной двери: только без десяти одиннадцать. Все-таки поздно, может быть?
Сердце стучит, даже надоело. И стыдно, что он так волнуется. Ведь просто.
Поплелся вниз по лестнице, в темноте. Вспомнил, что Катерина на ночь двери запирает. «Еще забудете. А час неровен».
Вспомнил – но удаль вдруг нашла. «В столовой из окошка выскочу».
И выскочил. Сирень переломал, но и того не испугался. «Э, все равно. А нет ее, тем лучше. Прогуляюсь – и конец».
Он даже тихонько насвистывать что-то стал, приближаясь к бане и не видя там никого. Но перестал, осекся, потому что тотчас же заметил Маврушку. И она его заметила, метнулась из мутного света в тень, за крылечко.
Зашел за крылечко. Маврушка была там, закутанная в теткин платок. Владя не знал, что же теперь, сказать ей что-нибудь? Или что? Но она без смеха, как днем, а как-то неприятно робко обняла его.
– Пришли, миленький барин. А я уж думала…
Потом они, обнявшись, сели на сырую траву, в уголок. Хоть тепло было, но сыро, банно.
А потом, через некоторое время, без дальнейших разговоров, случилось все, что могло с ними случиться.
– Пусти! Пусти меня! – плачущим шепотом говорил Владя.
Но Маврушка глупо не пускала его и твердила:
– Ох, да и какой же ты молоденький! Ну, совсем дитенок! Да постой… постой…
Наконец, высвободился понемногу, отполз на четвереньках, потом встал, с трудом. В белесоватой, насквозь прозрачной ночи, все было видно. И как он полз, и ее развалившийся платок, закомканная юбка, и широкое лицо Маврушкино с распущенными губами. И все-таки красивое, серьезное. Только Владя этого не видел, не глядел ей в лицо.
Ему вдруг такое страшное почудилось, что он и повторить себе не смел, а оно все-таки стояло, оно одно.
Маврушка медленно поднялась, оправилась и пошла к нему.
Вот подошла. Точно не видит, что он уходит.
– Прощай, теперь прощай, – сказал Владя торопливо.
– А завтра придешь, глупенький? Придешь? Я ждать буду. Я уж так тебя люблю, так люблю…
И наседает. Владя неловко, холодными руками слегка отстранил ее, упершись в грудь, и пошел к дому. Шагал торопливо, не оборачиваясь. С трудом, но не замечая, что трудно, влез в то же самое окно столовой и потащился по лестнице наверх. Недаром во сне Кременчугов смотрел на него и смеялся. Недаром.
Да какой черт Кременчугов! Что Кременчугов? Все дело в Вере… Вот оно, самое ужасное. Вера… Она, Вера, Вера, сестра… Какой, однако, вздор! Нет, спать, спать, это первое, а потом уж можно будет…
Владя сорвал с себя все и бросился в постель. Заплакал о себе, о своем недоумении, и, кажется, не о себе только, а точно обо всех и обо всем. О том, что все сплошь, до такой степени непонятно, а он так беспомощен… И заснул, тяжело, тупо и беспокойно.
А коростель кричал близко, у ручья: «Спит-спит-спит-спит…»
V Пошли в революцию
Еще первые дни была какая-то муть и надежда, в самой мути надежда, а потом, к концу недели, стало так худо, что Владя не выдержал и написал домой письмо, что заболел.
Ему и в самом деле казалось, что он заболевает или сходит с ума.
Сначала ходил днями по лесам, за пятнадцать верст ходил, по дождю, возвращался поздно, дрожа, пробирался к дому (как бы не встретить Маврушку), измученный ложился в постель – и все-таки почти не спал. А сны – точно галлюцинации.
Потом перестал вовсе выходить, сидел наверху, отупелый, разозленный, напуганный. Уехать – сил не было. Да и мельком это в голову приходило. Но Веру необходимо же видеть. И написал письмо.
Обеспокоенная генеральша решилась тотчас же отправиться к сыну, привезти его в город, если нужно. Она не была тяжела на подъем, а мать нежная.
Приехали, с Верой, конечно, и с одной только Агафьей Ивановной. Ведь не совсем же еще.
Владя встретил их на крыльце.
– Ну, что с тобой? Это еще что? Простудился, что ли? Или блажишь? Хорошо, что я все равно хотела сюда с Верой до воскресенья съездить.
– Мне немножко лучше, maman, – сказал Владя неловко. – Извините.
– Да, вид неважный… Не берегся, конечно; теперь сырость… Я салипирину привезла. Две облатки сейчас же извольте принять!
Вера, статная, красивая, плечистая шестнадцатилетняя девочка, с круглыми крепкими щеками и карими улыбающимися глазами, снимала шляпку и в зеркало взглянула на брата.
Он понял, что она страшно торопится остаться с ним вдвоем, но думает, что сейчас нельзя.
– Тебе надо сегодня раньше лечь, напиться теплого и пропотеть, – решила генеральша.
Вера подхватила:
– Да, да, я сама ему снесу чай наверх. Ведь ты у нас наверху, Владя? Ложись, я приду.
Она и Медведкина, своего милого, точно не замечает, по крайней мере, не говорит ничего, торопится.
Пришла; чашку у постели Владиной наспех поставила, села на постель и смотрит на Владю, бледненького, несчастного, укутанного до подбородка одеялом. Свеча горит на ночном столике, а дверь на балкон заперта. У Веры одна щека краснее другой от нетерпения, и темные завитки на висках, короткие, выбились из туго заплетенной косы.
– Ну, скорее. Какая еще трагедия тут у тебя? Что?
– А то, что я тебя ненавижу, – проговорил Владя медленно, не спуская с нее глаз.
Вера чуть повела бровями.
– Хорошо, ладно… Я тебя тоже. А теперь рассказывай по порядку все, как было.
– Только свечку потуши и дверь на балкон открой. Будет достаточно светло. А так – мне стыдно.
– Скажите, пожалуйста! Стыдно ему! Да, впрочем, сделай одолжение, лучше будет.
– Мне не тебя, а вообще стыдно, – сказал Владя, пока она тушила свечу и открывала дверь.
Внизу, в столовой, еще гремели посудой и кто-то разговаривал. Но сад, вечерний, молочно-белый, опять сырой и теплый, был так шумен своими шепотливыми шумами, шорохами, стрекотаньями, ручьевыми стонами, что человеческое внизу совсем заглушалось его тишиной.
– Помнишь, мы раз тоже с тобой рано-рано приехали? – сказала Вера, отходя от балкона. – И всю ночь в этой комнате сидели: решили восхода солнца дождаться, – и взяли да заснули?
И вдруг прервала сама себя:
– Ну, да что это! А ты рассказывай скорей! По порядку, смотри…
И уселась с ногами к нему на постель, внимательная, серьезная. В полутьме не сводила с него блестящих глаз.
Тогда Владя, немного слабым голосом, но без остановки, рассказал ей про Маврушку. Рассказал с мельчайшими подробностями, все, что сам помнил. И что потом на четвереньках отполз, и что ночью белой все видно, хоть он и глаза закрывал.
Вера утвердительно качала головой. Иногда прерывала его коротким вопросом, и тогда он вспоминал забытую подробность.
– И вот, Вера, понимаешь, тут-то и случилось такое, чего я никак не мог предвидеть… Может, глупая мысль, idee fixe[34], но это даже не мысль…
Он приподнялся на постели, сел…
– Постой, – остановила его Вера. – Так все-таки сначала ты определенное влечение к ней чувствовал? Хотелось тебе самому обнять ее? Ну, и что же?
– Я не знаю. Кажется, вообще чувствовал… Тут деревня, весна, ну, сны разные… А потом она подвернулась и прямо начала. Я сам первый ни разу ее не обнял. А когда она – так и я, конечно… И, наконец, я думал – ведь это просто… Ну, как природа проста… Сто раз мы с тобой говорили…
– Да, – задумчиво протянула Вера. – Так, значит, ты сам ничего? Все она? Или она только вызывала тебя?
У Влади сделалось страдальческое лицо.
– Ах, Вера, ты главное пойми! Да, ты ведь понимаешь… У меня как бы влечение, влечение, – а тут и впуталась эта… мысль, что ли, и я уж не знал, что делаю, чего не делаю. Понимаешь, ты – и ты.
– Вместо Маврушки – я?
– Ну да, ты, вот как ты, Вера, моя сестра, известная мне переизвестная, точно моя же собственная нога или рука. И вдруг, будто не с Маврушкой, а с тобой я это все делаю, совершенно… не только не нужное, а какое-то противоестественное, а потому отвратительное до такой степени, что ты сама пойми. И чем дальше, тем хуже… Забыть не могу!..