Ко всему этому, Феденька был и по наружности молодец молодцом. Высокий, плечистый, искрасна-белокурый, он олицетворял собой тип чисто русский, мясистый тип, от которого млеют и ноют неиспорченные сердца русских помещиц и их горничных. Часто, глядя на него, Марья Петровна невольно думала: «Господи! да как же и противиться-то этакому молодцу!», и в этом, быть может, была вторая причина ее предпочтения младшему сыну. Когда же, бывало, натянет он на себя свой кавалерийский мундир, а на голову наденет медную, как жар горящую, каску с какими-то чудодейственными орлами на вершине да войдет этаким чудаком в мамашину комнату, то Марья Петровна едва удерживалась, чтоб не упасть в обморок от полноты чувств.
— Эк! уж и расползлись! — скажет, бывало, Феденька и дико-торжественно загогочет.
— Да помилуй, мой друг! — вымолвит только Марья Петровна и долго смотрит на своего идола, смотрит без всяких мыслей, кроме одной: «Господи! да неужто же есть на свете такая женщина, которая может противиться моему молодцу!»
Кроме сыновей, у Марьи Петровны есть еще внучата: Пашенька и Петенька. Пашенька — кругленькое, маленькое и мяконькое существо: вот все, что можно сказать об ней; она менее года как замужем за «хорошим человеком», занимающим в губернском городе довольно видное место, которого, однако ж, Феденька откровенно называет слюняем и фофаном; Марья Петровна души в ней не слышит, потому что Пашенька любит копить деньги. Петенька — четырнадцатилетний мальчик, полуидиот и единственный постоянный собеседник Марьи Петровны, которая обращается с ним снисходительно и жалуется только на то, что он, по своей нечистоплотности, слишком много белья изнашивает. Единственный рассказ, которым всех и каждого потчевал Петенька, заключался в том, как он однажды заблудился в лесу, лег спать под дерево и на другой день, проснувшись, увидел, что кругом оброс грибами.
— Что ж, ты, чай, так их сырые и приел? — спрашивал его обыкновенно Феденька.
— Ей! — отвечал Петенька, который, помимо малоумия, был до такой степени косноязычен, что трудно было понять, что он говорит.
— Ну, брат, скотина же ты!
— Кати…
Итак, вот то семейство, среди которого Марья Петровна Воловитинова считала себя совершенно счастливою.
Часу в первом усмотрено было по дороге первое облако пыли, предвещавшее экипаж. Девки засовались, дом наполнился криками: «Едут! едут!» Петенька на палочке верхом выехал на крыльцо и во все горло драл какую-то вновь сочиненную им галиматью: «Пати-маля, маля-тата-бум-бум!» Марья Петровна тоже выбежала на крыльцо и по дороге наградила Петеньку таким шлепком по голове, что тот так и покатился. Первая прибыла Пашенька: она была одна, без мужа.
— Друг ты мой! а что же друг-то твой, Максим Александрыч? — воскликнула Марья Петровна, заключая в свои объятия возлюбленную внучку.
— Максиму Александрычу никак нельзя, милая бабинька; у нас, бабинька, скоро торги, так он приготовляется! Здравствуй, Петька!
— Пати-маля, маля-тата, бум-бум!
— Это он что-то новое у вас, бабинька, выучил!
— Не слыхала еще! сегодня, должно быть, выдумал! это он «реприманд» дорогим гостям делает.
— А я, бабинька, полторы тысячи накопила! — сообщает Пашенька, как только унялись первые восторги.
— Ах ты моя ягодка! да никак ты тяжела!
— Я, милая бабинька, тяжела уж с одиннадцатого февраля!
— Ах, малютка ты моя милая! где ж ты рожать-то будешь?
— Максим Александрыч говорит, что у себя, в городе.
— Да есть ли у вас бабка-то там?
— У нас, бабинька, такая бабка… такая бабка! нарочно для нашей губернаторши лучшую из Петербурга прислали!
— Стало быть, у вас губернаторша-то еще рожает?
— Ах, бабинька! у нас губернаторша… это ужас! Уж не молодая женщина, а каждый год! каждый год!
— Ну, это хорошо, что бабка у вас такая… Куда же ты деньги-то? положила?
— Нет, бабинька, Максим Александрыч мне класть не советовал; проценты нынче в опекунском совете маленькие, так я в рост за большие проценты отдала.
— Смотри, чтоб он у тебя денег-то не выманил!
— Кто это?
— А Максимушка-то твой; бывают, Пашенька, друг, бывают такие озорники, что и жену готовы живую съесть, только бы деньги из нее вымучить!
— Ну, уж это, бабинька, тогда разве будет, когда он жилы из меня потянет!
— То-то, ты у меня смотри!
Бабинька смотрит Пашеньке в глаза и не налюбуется на нее; Пашенька, с своей стороны, докладывает, что приходил к ней недавно в город мужик из Жостова, Михей Пантелеев, просил оброк простить, потому что погорел, «да я ему, милая бабинька, не простила».
— Ну, душенька, иногда, по-божески, нельзя и не простить! — замечает Марья Петровна.
— Ну, уж нет, бабинька, зтак они так об себе возмечтают, что после с ними и не сговоришь!
— Однако, душечка…
— Нет, бабинька, нет! Я уж решилась никогда никому никаких снисхождений не делать!
Потом Пашенька рассказывает, какой у них в городе дом славный, как их все любят и какие у Максима Александрыча доходы по службе прекрасные.
— В прошлый набор, бабинька, так это ужасти, сколько Максим Александрыч приобрел! — говорит она.
— Да, это хорошо, коли в дом, а не из дому! Ты, Пашенька, разузнавай под рукой про его доходы-то, а не то как раз на стороне метрессу заведет!
— Что вы, бабинька, да я ему глаза выцарапаю!
— Ах ты моя ягодка!
Пашенька чувствует прилив нежности, которая постепенно переходит в восторг. Она ластится к бабиньке, целует ей ручки и глазки, называет царицей и божественной. Марья Петровна сама растрогана; хоть и порывается она заметить, по поводу Михея Пантелеева, что все-таки следует иногда «этим подлецам» снисходить, но заметка эта утопает в другом рассуждении, выражающемся словами: «А коли по правде, что их, канальев, и жалеть-то!» Таким образом время проводится незаметно до самого приезда дяденек.
Наконец и они приехали. Феденька, как соскочил с телеги, прежде всего обратился к Пашеньке с вопросом: «Ну, что, а слюняй твой где?» Петеньку же взял за голову и сряду три раза на ней показал, как следует ковырять масло. Но как ни спешил Сенечка, однако все-таки опоздал пятью минутами против младших братьев, и Марья Петровна, в радостной суете, даже не заметила его приезда. Без шума подъехал он к крыльцу, слез с перекладной, осыпал ямщика укоризнами и даже пригрозил отправить к становому.
— Милости просим! милости просим! хоть и поздний гость! — говорит ему Марья Петровна, когда он входит в ее комнату.
— Я, милая маменька, выехал прежде всех…
— А ты умей после всех выехать, да прежде всех приехать! — говорит Феденька. — Право, мы выехали со станции полчаса после него: думаем, пускай его угодит маменьке… Сеня! а Сеня! признайся, ведь тебе очень хотелось угодить маменьке?
Сенечка улыбается; он хочет притвориться, что Феденька и его фаворит и что, по любви к нему, он смотрит на его выходки снисходительно.
— Только на половине дороги смотрим, кто-то перед носом у нас трюх-трюх! — продолжает Феденька. — Ведь просто даже глядеть было на тебя тошно, каким ты разуваем ехал! а еще генерал… ха-ха!
— Ну, Христос с ним, Феденька!
— Да нет, маменька! не могу я равнодушно видеть… его да вот еще Пашенькинова слюняя… Шипят себе да шипят втихомолку!
— Что такое тебе мой слюняй сделал? — горячо вступается Пашенька, которая до того уже привыкла к этому прозвищу, что и сама нередко, по ошибке, называет мужа слюняем.
Митенька сидит и хмурит брови. Он спрашивает себя, куда он попал? Он без ужаса не может себе представить, что сказала бы княгиня, если б видела всю эту обстановку? и дает себе слово уехать из родительского дома, как только будут соблюдены необходимые приличия. Марья Петровна видит это дурное расположение Митеньки и принимает меры к прекращению неприятного разговора.
— Ну, вы, петухи индейские! как сошлися, так и наскочили друг на друга! — говорит она ласково. — Рассказывайте-ка лучше каждый про свои дела! Начинай-ка, Феденька!
Митенька думает про себя: «Господи, и слова-то какие: «петухи индейские»! да куда ж это я попал!» Сенечка думает: «А ведь это она не меня петухом-то назвала! Это она все Федьку да Пашку ласкает!»
— Да что я скажу! — начинает Феденька. — Жуируем!
— Да ты рассказывай! — настаивает Марья Петровна.
— Недавно одну корифейку* затравили!
— Что ты!
— Уговаривали добром — не хотела, ну, и завели обманом в одно место и затравили!
— Ах вы бедокуры! бедокуры! — говорит Марья Петровна, покачивая головой и вздыхая.
— Тебя, Феденька, за эти проделки непременно в солдаты разжалуют, — очень серьезно замечает Митенька.
— Еще что!
— Ах, боюсь и я этого! боюсь я, что ты очень уж шаловлив стал, Феденька!