Мануйлов: можно ли и всем министрам завести свои бюро для осведомления печати, как завёл Керенский?
Решили, что можно.
Управделами спрашивал: распечатывать ли все акты Временного правительства? А за счёт чего? Отпустить 100 тысяч.
Во всей этой мелкой череде первенствующе важно, как держит себя князь. Он-то не должен допустить скуку ни на лице, ни в голосе. Он-то должен с неизменной внимательной и свежей улыбкой осматривать и опрашивать желающих высказаться и видом своим передавать всем бодрость и надежду.
Ещё такой вопрос: петроградская городская дума, не получив разрешения занять Зимний дворец, теперь настаивает проводить свои общие заседания в Мариинском. Но хорошо ли их сюда пустить? – Нет, господа, тут от них жизни не будет. – Но в какой форме отказать, ведь неудобно?.. Придумали: ведь тут ещё возобновит заседания Государственный Совет!
Глубже в вечер и в ночь уже больше министров собралось, и внимание стягивается острее на вопросах главных.
Окончательно решено все удельные имущества признать национальной собственностью и не платить никаких компенсаций членам императорского дома.
Милюков докладывает исправленный манифест о независимости Польши. Не заметили, что ж он там исправил, – приняли. С плеч.
Ещё Милюков получает согласие правительства признать не подлежащими оглашению все сведения о конференции союзников в минувшем январе.
А теперь – вопрос… вопрос… К нему примерялись уже на закрытых заседаниях и в частных беседах, но его неизбежно внести в протокол, – о казённых окладах самих министров.
Не осталось дремоты, несмотря на поздний час. Все внимательны, но сдержанны.
Так как в частных беседах этот вопрос достаточно выяснен и министр финансов подготовил все нужные справки, то теперь, мановением доброго князя, решение проходит вполне тактично: сперва утверждают товарищам министра – по 12 тысяч в год, а затем министрам, естественно, на ступеньку выше – по 15 тысяч, плюс ещё по 4 тысячи квартирных, кто не занял казённых квартир.
А ещё вдобавок – издержки на представительство. У министра-председателя, военных дел и иностранных это составит ещё по 12 тысяч в год. И остальным – по 6 тысяч.
Всё так, возражений не последовало.
Только вот замечание, небольшое замечание. Его делает сам князь, понимая деликатность. Протоколы наших заседаний все публикуются наряду со всеми великодушными и даже великими актами нашего правительства.
– …но именно это постановление разумней было бы не публиковать во всеобщее сведение. Оно может быть криво истолковано, не к поре прийтись…
Благоразумно. И постановили так.
Миновали неловкость, помогая друг другу.
И так бы на светлой ноте могло кончиться заседание, если бы Набоков не достал из своей папки ещё новую бумагу и не объявил: что Исполнительный Комитет Петроградского Совета Рабочих Депутатов вторично настаивает ассигновать из государственного казначейства на организационно-политическую работу Совета – 10 миллионов рублей!
Знал, помнил князь, – но всё равно забыл, и теперь изумился, как бомбой по груди рвануло.
И – все. Шатнулись даже.
Десять миллионов?.. На политическую работу?
Вот это – новые отношения. Вот это – только начни платить.
Да нет, не в десяти миллионах дело, а дело в обиде: зачем же так нехорошо и так даже дерзко?
– Скажите, господа, а кто их вообще выбрал?
(А – нас?..)
Смолчали.
Значит, мало встречаемся. Мало в глаза друг другу смотрим. Упустил князь Георгий Евгеньевич.
И – что же делать? Начать давать? – невозможно.
– В наших с ними условиях насчет выплаты денег – ничего не было, – твёрдо заявил Милюков.
Но – как можно отказать?..
Но – как можно дать?..
Ай, какая неприятность, какая!..
И – Керенский в отъезде, нельзя с ним посоветоваться.
– Вот что… Вот что, господа… Давайте запишем: передать на добавочное заключение министру финансов… И так выиграем время.
Гладкое молодое лицо Терещенки сильно сморщилось.
* * *Крой да песни пой – шить станешь, наплачешься* * *
Генерал Лечицкий. – Воротынцев у него. – Не начав боя, признать положение безвыходным? – Телеграмма Свечину.Поездкою в корпуса Воротынцев убедился, что время утекает невозвратимо, всё разваливается от каждого упущенного дня.
И – что же намерен Лечицкий? Вот это хотел бы Воротынцев успеть узнать до его отъезда на Западный фронт!
Прошлой осенью в штабе Девятой при разборе одной операции Платон Алексеевич сказал: «Сражение потеряно только тогда, когда главный начальник придёт к этому убеждению. Не раньше».
Но не застал Воротынцев в армейском штабе никакой суеты. Ни о каком отъезде генерала Лечицкого не говорилось. Странно.
Днём Воротынцев был у Командующего с докладом о своей поездке. Тут-то он и надеялся обратиться с прямым вопросом. Но присутствовали другие, Лечицкий переходил к следующим делам. Не удалось.
Лечицкий был не из столичных лощёных генералов и никогда не пользовался никакими протекциями. Сын сельского священника, всю службу он прошёл на строевых должностях, и с самых низов. Кончал даже не военное училище, а дореформенное юнкерское, выпускавшее подпрапорщиков, то есть старших унтеров, только через год они становились офицерами. И потом 22 года прослужил в захолустных сибирских линейных батальонах, у дальних границ, откуда никто никогда не возвысился. Дослужился до капитана, и на этом кончилась бы его карьера, если бы не Японская война. В ней он получил один из сибирских полков, с тем полком – Георгиевское знамя, и сам стал генерал-майором. Нет – генерал-солдатом. Все вокруг терпели поражения, а он побеждал. В то время Государь так полюбил его, что сразу после войны зачислил в свиту Его Величества и даже – не гвардейца, не генштабиста – назначил командовать в Петербурге 1-й гвардейской дивизией – знаменитыми Преображенским, Семёновским, Измайловским и Егерским полками. Гвардия восприняла как пощёчину, однако Лечицкий тактично вёл себя и за год передал гвардии военный опыт, которого у неё не было. В начале этой войны он формировал Девятую армию, предназначенную для удара на Познань и Берлин, но от первых наших неудач был брошен вызволять Люблин, потом Ивангород, потом задвинут на крайний левый фланг. Тут, между Серетом и Стрыпом (как раз тогда и попал в 9-ю армию полк Воротынцева), при конце нашего великого общего отступления 1915 года, Лечицкий сумел, единственный тогда, наступать, взяли 35 тысяч пленных и могли ринуться в разваленные тылы противника. Просил Лечицкий у Иванова миллион ружейных патронов – тот не дал, нету! В том сентябре собирались дать Лечицкому Румынский фронт – да не владеет французским языком, а надо же разговаривать с румынским королём.
Воротынцева Лечицкий заметил ещё на Стрыпе, отмечал его и в зимних боях под Черновицами, и награждал за июньское наступление к Кымполунгу. Для Воротынцева Лечицкий был генерал в высшем понимании – столько подлинного опыта скопилось в нём. У него есть дар и выше: не окружающим только штабным офицерам, не главным только начальникам, а всем своим войскам внушить волю к победе и уверенность в ней. Но никогда не требует выше солдатских возможностей. («Солдат без подошв – не солдат».)
С каким же замыслом, с каким намерением он едет принимать Западный фронт? (И если бы взял с собой! Он бы не пожалел!)
Сегодня на ночь Воротынцев заступал дежурить по армейскому штабу. И искал и нашёл повод – не слишком пустую телеграмму – войти к старику в кабинет уже настолько поздно, что никого не будет, но чтоб он ещё не спал.
И доложил через адъютанта в половине первого.
Платон Алексеевич принял. Сидел в кабинете один.
Он был ослепительно белый – выседевший до яркого бела: длинные белые, сверкающие усы, тем более рельефные, что остальное лицо гладко брито, и вся голова в мелком бело-седом засеве, и брови тоже белые.
Устало читал бумаги, но, несмотря на поздний час, одиночество и усталость, – стоячий воротник его кителя был застёгнут как среди дня. А китель был домашний – безо всех его многих орденов, и даже Георгиев, одни потемневшие аксельбанты.
Выражение его было устоявшееся печальное: совсем не ждал никакой радости, ни сейчас вот в подаваемом, ничто не могло его прорезать.
Прочёл телеграмму, выслушал пояснение, распорядился.
И опять, но без тяги живой, а как в понурое наклонял голову в бумаги.
– Ваше высокопревосходительство, – поспешил вставить Воротынцев. – Днём я не имел времени после доклада о поездке представить вам ещё некоторые соображения. Я понимаю, что Девятая армия в подробностях вас уже не касается. Но я думаю, что и на Западном фронте творится то же, если не хуже, – там ведь ближе к Петрограду.
Платон Алексеевич как медленно опускал голову – так медленно приподнял опять. Смотрел на Воротынцева печально-опустевшими глазами. Соображал? Тихо высказал: