– Иван Григорьич, пожалуйте ко мне в кабинет.
Но студент поднял нетерпеливую руку.
– Нет! Нет! – вскричал Керенский пронзительно. – Он здесь не ваш гость, и я отказываюсь его освободить!
Да почему – он? Он так говорил, будто он и арестовал, или был генеральным прокурором?
Генеральным прокурором – то есть министром юстиции – тут и был 9 лет, но – Щегловитов. А сейчас – таков же по статуту, как Родзянко! И – как преступника…?
Спеша не отдать жертву, Керенский возгласил:
– Вы – тот человек, который может нанести самый опасный удар в спину революции! И мы в такой момент не можем вас оставить на свободе!
Родзянко со слоновой высоты посмотрел на этого мозгляка, противоречащего ему тут, в Думе!
И вдруг – осел мешковато. Вдруг понял, что прежняя его тут власть – кончилась. Уже и приставы его думские тут были ничто.
Какой-то рослый унтер-преображенец с маленькими глазками, с рыжей бородой по раздатой челюсти, пристроился и уже толкал Щегловитова под бок – идти дальше, поняв, куда взмахнул лёгкой рукой Керенский.
И сам Керенский пламенной птицей кинулся перед ними вперёд.
Зашагали и два революционных студента, и солдаты с винтовками наперевес.
Со всех сторон испуганно смотрели на шествие. Члены Думы все знали Щегловитова.
Но его привыкли знать или ненавидеть как покрытого бронзой. А вот он шёл понуждённо, никому не кивая.
Совет министров мнётся в Мариинском дворце. – Исключают Протопопова. – А что делать дальше? – Телеграмма Государю с коллективной отставкой и просьбой о диктаторе.По одному пробравшись неузнанными через растревоженную столицу, министры снова собрались после трёх часов дня, уже в Мариинском дворце.
Здесь была рота солдат, скрытая в помещении близ швейцарской, да перед дворцом – два полевых орудия, а на самой Мариинской – пока никаких мятежных передвижений.
Из малого зала Совета министров на втором этаже открывался на площадь прекрасный вид – один из вечных видов Петербурга: за обширной, просторной частью, скрывающей под собою Мойку, – удалённая изящная клодтовская фигура Николая Первого, в спину, а дальше – величественное замыкание Исаакиевским собором, на куполах которого на короткое время заиграло солнце. Сколько раз видели эту устойчивость – и привыкли, и не ценили так остро, как сегодня – когда она грозила пошатнуться. Собирались, бывало, министры и в плохих настроениях, и казалось им, что плохо идут дела, а теперь: о, если б только как раньше, когда послушная столица мирно текла по тротуарам, в извозчиках, в трамваях, – а на перекрестках незыблемо стояли городовые!
Тот же был, с торжественными портретами и люстрой, тёмно-красный зал, тёмно-бордовый бархат кресел и такая же скатерть до полу на большом столе (сегодня этот красный цвет, хотя и приглушённый благородною темнотой, приобретал враждебно-победительный смысл). Тот же простор пройтись по залу, подойти к окнам, поговорить уединённо по двое, по трое. Здесь не было ощущения, что кабинет министров спрятался, как на квартире Голицына, и здесь они были как будто в привычной безопасности, сюда и собрались полнее, чем туда.
Однако – проредились их ряды. Кроме больного Григоровича – почему-то не было Риттиха, такого всегда непременного, – и не предупредил, с утра не звонил, и дома его нет. И цветущего прокурора Синода не было.
Ответственное и нервное натяжение. Что-то они должны были решить – немедленно, сделать – немедленно, но абсолютно непонятно – что? Военное подавление мятежа ведалось без них, Беляевым, он и поехал в градоначальство давать указания. А остальные министры – что ж делать могли во время мятежа?
Сохранялась телефонная связь с Таврическим дворцом. А там сидел дежурный чиновник канцелярии Совета министров и сообщал о событиях. Так что министры всё время знали, что делается в центре бури, и поверить нельзя было даже воображательно.
Самовольное частное совещание членов Думы… Самозванный Комитет по установлению порядка…
А – что же правительство?
И – зачем они тут собрались? Может быть, надо было сидеть по своим министерствам?
Все были не в себе, но нервнее других, ломая пальцы, с лицом усталого, проигравшегося игрока – всем коллегам тягостный и даже ненавистный Протопопов. Все так и ощущали, что из-за него-то и идут ко дну: ведь главная ненависть Думы бьёт по нему, и это он их топит. И это он не мог наладить порядка в столице. И теперь он потерял свой искусственный, победно-заносчивый вид, свою мину особого значения и знания, перестал казаться и притворяться, но открыто показывал, что изнемогает наконец.
Именно ему позвонил начальник Охранного отделения генерал Глобачёв с Петербургской стороны: ещё ничего не произошло, но как же быть с сотрудниками? с безценными сверхсекретными архивами?
А – что мог ответить Протопопов? Никто из министров внутренних дел, его предшественников, не попадал так – ни каменный Плеве, ни железный Столыпин. Уничтожать? – может быть рано. Рисковать оставить? – может быть поздно. Ждать.
И ему же подали записку, что дом министра внутренних дел разгромлен, возвращаться домой ему нельзя, жена же его спаслась у смотрителя здания.
Всё обрушивалось сразу вместе!.. Протопопов не удержал болезненного стона и обеими руками взялся за лысоватые темена. Взор его вращался.
На него обернулись – он охотно пожаловался вслух.
Два-три соболезнования промычали, – или это передавался общий страх за себя у каждого: ведь и их министерства могут вот так каждую минуту.
Заседания – всё не начинали, всё не начинали, всё переходили друг мимо друга, обмениваясь короткими фразами.
Ближайшие мнения были: что надо решиться известить Государя о проигрыше столицы. (Но разве она уже проиграна?) И что… следовало бы получить право вступить в переговоры с Думой. Правительство не ощущало за собой такого явного права: разговаривать со своим парламентом.
Министр финансов Барк говорил: не успеют обернуться никакие телеграммы, нечего ждать никаких ответов – надо всё решать сейчас здесь самим.
Но этот состав безсилен был решать!
Наконец вошёл маленький искусственный темноокий – нет, зловеще-тёмный – Беляев. Так хотелось верить в его силу, что он – генерал, но кукольность его была наглядна. Так хотелось услышать от него каких-нибудь, может быть, победных вестей, – но он их не произнёс. А отошёл с Голицыным в сторону и стал ему толковать полушёпотом. Что единственный выход спасти правительство и всё положение – это отделаться от Протопопова, исключить его.
Да князь Голицын разве думал иначе? Но не было у правительства права исключать своего члена: министры назначались и отрешались только самолично Государем. И даже самовольно уйти в отставку никакой министр не мог.
Протопопов как почувствовал, что говорят о нём, да они и покашивались невольно. И впился в них красиво-страдальческими, совсем уже неуверенными глазами.
Ну что ж, стоило начать обсуждение общее. Сели за стол.
И князь Голицын голосом мерным и со всею сдержанностью великосветского обычая стал говорить, что для единственно возможного спасения правительства кто-то из членов должен принести себя в патриотическую жертву и добровольно уйти в отставку, не ожидая государева решения.
И всё не называл – кто, всё кружился в околичностях, но, кроме может быть полуглухого министра просвещения, с первого слова всем было до такой степени ясно, что все и смотрели откровенно на Протопопова – с отвращением к нему и с надеждой спастись самим. Его отставка – может быть, спасёт их всех.
И Протопопов вспыхнул огнём, хотя вялая кожа его не была склонна к румянцу, и стал дико озираться в круговой осаде, которой не ждал. Все, как сговорясь, смотрели на него изгоняющими взорами.
Да он сам их терпеть не мог! Да он сам их презирал! Но отступили в немоту и сумрак все покровительственные фигуры, – и вот Протопопов сидел незащищённый, безсильный.
И так сразу стало одиноко, до воя, так стало жаль свою красивую жизнь, свою великую карьеру, не доведенную до зенита, – он как будто отыграл трагическую роль перед раёшной публикой.
Но не облегчил министрам – и не подсказал свою фамилию.
Тогда слово перешло к чёрной совке Беляеву. Маленький, с оттопыренными ушами, он мрачно смотрел из глубины глазниц через заставку пенсне и произносил без голосовой силы. Он извиняется перед Александром Дмитриевичем за свою военную прямоту. Но он видел сегодня нескольких видных лиц (не назвал – где, кого, но этот приём всегда производит впечатление достоверности), и все они заявили: безпорядки происходят от общей ненависти к Протопопову. Если он уйдёт – всё успокоится. И нельзя медлить ни минуты. Нельзя дразнить толпу, она наэлектризована.
Протопопов горел – и задыхался. Он даже не мог им ответить достойно. Он был более всего – оскорблён.