Протискивается здоровый солдат и одной рукой упреждает молодёжь:
– Братцы. Ежели офицер отдаст вам шашку – он лишён офицерского звания. Одна шашка вам не пособит, а человек пропасть должон?
– А ты что за заступник?
– Я – сам противу начальства! А офицера в обиду не дам.
Отбил, отпустили.
(Далеко ли?)
* * *
На Суворовском какие-то солдаты подошли к офицеру и сорвали с него погоны.
Он отошёл несколько шагов в сторону – и застрелился.
* * *
В Преображенском дворе Иван Редченков со своим земляком Митькой Пятилазовым слонялись, выходили через ворота на Суворовский проспект – но там и вовсе гуляла воля, куда хочу, туда стреляю.
Целый день никто их не кормил, повара разбежались, да и полк растёкся, без команды, кто куда, а новобранцы идти боялись. А морозик за полчаса не брал, а за полдня очень разбирал. А в казарму идти, сказано, нельзя: будто ежели кого там бунтари захватят, то прикончат.
* * *
Дежурный офицер Измайловского батальона у ворот ответил подошедшим взбунтованным солдатам, что в помещение батальона входить нельзя. Его – закололи тут же в два штыка, стряхнули на землю. (Потом раздели – и голым бросили в чулан.)
Пешехонов и гренадеры.На Петербургской стороне весь этот день прошёл как лёгкий мирный праздник, всеобщий праздник в будний день. По телефонам через Неву известно было, что происходит, а по мостам не пускали. С Литейной стороны перекинулось на Выборгскую, а сюда ничто. За Невой и за Большой Невкой – там всё решалось, стрелялось, а здесь только гуляли большие городские толпы, передавали слухи, а полиции нигде не было видно, и Гренадерский батальон – только у мостов.
Алексею Васильевичу Пешехонову, одному из лидеров партии народных социалистов (партия была теперь такая маленькая, что состояла сегодня почти из одних лидеров), надо было бы непременно писать статью для короленковского журнала, но и дома никак не сиделось, и он то и дело покидал свою статью, надевал шубу с меховым воротником, выходил и прохаживался в публике.
Настроение у людей было возбуждённое, охотно заговаривали с незнакомыми – от переполнения большою общею радостью. И Пешехонов делил эту радость несказанно. Думал ли он дожить до такого счастливого дня! Все свои пятьдесят лет он только и делал, что шёл и шёл в народ – учителем, земским статистиком, потом и членом Крестьянского (но городского) союза, всё с лозунгом «Хлеб, свет и свобода!». И вот – что-то начиналось наконец? Проснулся народ?
Но вместе с тем его и огорчало, что публика – такова уж наша публика! – только и ограничивалась этим общим любопытством и радостью. А никто не делал никаких попыток прорваться через оцепленья на мостах, присоединиться к восставшим, либо начать решительные действия тут, на Петербургской стороне.
Наконец, в которую по счёту прогулку, уже на закате, увидел Пешехонов на той косой площади, где сходятся Архиерейская, Большая Монетная и Малая Вульфова улицы, – кучку народа человек во сто из рабочих парней, девиц и ребятишек, которая, кажется, возмерилась что-то совершить. А вот что: они подступали, подступали и хотели бы прорвать цепь гренадеров, преграждающую путь к их казармам и дальше к Гренадерскому мосту на Выборгскую сторону.
Какой-то молодой рабочий вынул из-за пазухи кусок красной материи, нацепил её на палку и – поднял! и стал звать за собой остальных, кричать и руками махать.
А молодёжь ещё переминалась и не решалась.
Алексей Васильич ни минуты не колебался: он ощутил волнение того священного момента, который так знаком старым свободолюбцам и который не так часто выпадает на нашу долю. Не сгибаясь под тяжестью шубы, твёрдо ступая в галошах (левую, спадающую, он, к счастью, распёр бумажкой в носке), – он перешагнул, перешагнул пустое пространство – и уверенно стал под красное знамя рядом с молодым рабочим.
Вид ли его – пожилой, почтенный, но и простоватый, подействовал, или достигнута была раскачка, – но половина кучки тронулась, и Пешехонов в первом ряду!
Однако кто-то и на месте остался. А кто-то – метнулся за угол, опасаясь, что вот тут-то и грянет стрельба.
А хоть бы и грянуло, не обидно погибнуть за народную свободу!
И Пешехонов, гордо запрокинув голову в бобриковой шапке, не отставал от флагоносца, так они и шли рядом, вдвоём.
Всего-то пройти надо было сажен сорок, и не стреляли, даже враждебных движений не было в цепи гренадер, – а кучка растаяла, чувствовалось спиной и косым зрением. Около знамени осталось несколько человек. О, проклятое наше российское рабство!
Пришлось возвращаться, и подбодрять и смелость вдувать в этих молодых людей, и пристыдить. Пешехонов произнёс им небольшую речь, указывая на их гражданский долг.
Гренадеры слышали, не мешали. Они «вольно» стояли, разговаривая в цепи, и с улыбками кивали друг другу на демонстрантов. И молодой офицер прохаживался мимо цепи, ничего не командовал.
И даже такую цепь эта молодость не решалась прорвать! О tempora, о mores! О, как же низко упал боевой дух поколения!
Уже не так знаменосец, как Пешехонов повёл этих молодых рабочих второй раз, и третий, и четвёртый, – и каждый раз отставали, пятились, сворачивали, не выдерживали. Уже все его тут узнали и звали «батей».
Солдаты пожалели Пешехонова и при его близости шептали ему: «Да пусть идут!.. Мы препятствовать не будем… У нас и ружья не заряжены!»
Но – тщетно… Уже и красный флаг куда-то убрали.
Всё это так надоело Пешехонову, так глубоко оскорбило его, что он, уже никого не дожидаясь, ни на кого не оглядываясь, пошёл просто один, через строй, даже отчасти и желая мучительной смерти, чтобы горько устыдить струсивших.
И что же? Гренадеры не шевельнулись, и Пешехонов безпрепятственно прошёл сквозь их цепь – и дальше, дальше, мимо старинных желтокаменных казарм с колоннами – и даже до самого Гренадерского моста – и никто его не задержал и не окликнул.
И вот он уже стоял перед самым мостом, а перед ним – новая цепь гренадеров, которая, может быть, тоже бы его пропустила.
Но – горько ему стало, он увидел во всём этом случае рельефный символ, в нескольких фигурах выражающий всю русскую историю.
И повернул назад.
Создан Временный Комитет Государственной Думы. – Соображения Председателя. – Родзянко с крыльца Таврического оглашает свои телеграммы. – Привели Щегловитова. – Родзянко безсилен.Названье сложили как по складам, подсказками всех: «Временный Комитет Государственной Думы для поддержания порядка в Петрограде и для сношения с учреждениями и лицами». Сколько мудрости и осторожности было вложено сюда! Временный! – и для поддержания порядка! – самая законопослушная задача. И всего только для сношения – отнюдь не для действий и не для управления. И учреждения – могли быть только законны, это не революционные партии.
Кажется, нельзя было старейшинам фракций назваться осмотрительней и лояльней.
И всё равно, смутным сердцем ощущал Михаил Владимирович, что уже и это было незаконопослушно, что и на такой комитет Дума не имела права, – и это уже был акт революционный. Как неразумных детей, хотел Председатель широким объятием удержать своих думцев от пропасти – а они его туда и тащили.
(Перервали, постучали думские социал-демократы: можно ли им в 13-ю комнату, бюджетной комиссии, пригласить освобождённых из тюрем партийных товарищей, позаседать с ними. Мысли как-то не отвлекались, – кому, зачем. Сказал Родзянко: ну что ж, заседайте.)
Но успокаивало, что осмотрительный Милюков, так упиравшийся на частном совещании, – вот соглашался на такой комитет, не видел в нём слишком дурного.
И потом же уговорились на частном совещании, что такому комитету думцы будут безоговорочно подчиняться, – и таким образом хотя бы в Думе в этот опасный час будет создана единая твёрдая воля. Для порядка – это важно.
Объявили оставшимся членам Думы, неуправляемо бродившим по залам. И вот – Комитет существовал.
А Родзянко ушёл в свой кабинет в одиночество, чтобы справиться с бурными мыслями, с новыми раздирающими новостями из города, одуматься и понять. Он пытался снова звонить князю Голицыну и домой, и в Мариинский дворец, – но без успеха, не нашёл его.
Родзянко чувствовал себя королём Лиром, когда всё вокруг терялось, гибло и ревела буря. Он чувствовал себя мощным кораблём, но что-то слабеющим от этих ударов.
Он ходил по кабинету и мысленно разговаривал с неразумным слабым Государем. Он повторял ему слова своих телеграмм и ещё более сильные внушения, убеждая, что не мог поступить иначе, – но что и Государю не остаётся иного, как уступить. Он хотел вообразить ответы Государя, но ответы никак не доносились отчётливо до ушей, они, как всегда, были уклончивы.
Ах, почему, почему Государь ему не ответил на две отчаянных телеграммы?
Вдруг – позвонил телефон. И раздался, даже в телефоне различаемый, мягкий, ласковый голос великого князя Михаила Александровича. Он осведомлял, что уже в городе.