истины; но воображение есть орган смысла».
Я посмотрела на Джорджа. Кажется, из уст мистера Льюиса это звучало гораздо лучше, но что есть, то есть. Вести записи во время рассказа он мне не разрешил. Сказал, что нужно просто слушать, ведь мы не на лекции в университете. Но я очень хорошо запомнила эту мысль, как будто где-то ее уже встречала: «Воображение есть орган смысла».
Джордж кивнул и с довольной улыбкой закрыл глаза, как будто я напомнила ему о чем-то, что он знал и без меня.
Я посмотрела на маму, и она кивком позвала меня на кухню.
Папы еще не было дома, хотя уже наступил вечер. Сейчас у него начиналось самое загруженное время: на Вустерском фарфоровом заводе только что закончилась вечерняя смена, и освободившиеся рабочие стекались на рынок, которым он заведует. Таков был их распорядок дня, жесткий и несгибаемый, как рельсы от моего дома до Оксфорда. Родители придерживались этого распорядка уже больше семнадцати лет, начиная со дня моего рождения.
В голове вертелись ужасные вопросы: что будут делать мама и папа, когда Джорджа не станет? Как изменится их жизнь, их быт? Когда мы дошли до кухни, безысходность стала настолько невыносимой, что у меня из груди невольно вырвался стон.
– Дорогая? – в замешательстве спросила мама. – Ты в порядке? – она поставила поднос с чаем на массивный дубовый стол. На плите в железной кастрюле что-то булькало – какой-то гуляш, баранина, судя по насыщенному аромату.
– Нет, я совсем не в порядке. Неужели единственное, чем я могу помочь брату, – это рассказывать ему истории? Должно же быть еще что-то. Что говорят врачи?
– То же, что и всегда, Мэгс. Мы больше ничего не можем сделать. Поездка в Лондон не принесла ничего нового, а обследования и анализы, как и сама дорога, только ухудшили его состояние. С этим трудно смириться. Но мы должны.
– Но ведь на дворе 1950 год. Наука далеко продвинулась, мам. Должен же быть какой-то выход.
– Хотелось бы мне знать какой. Раньше ему помогали антибиотики, а теперь…
В ее голосе слышалась накопившаяся за эти годы усталость. Она тяжким грузом легла на ее плечи и посеребрила волосы. Зачем я лишний раз причиняю ей боль?
Нас прервал шорох гравия под колесами, и мы обе выглянули в окно. Это был папа, на велосипеде. Взлохмаченные черные волосы, румяные от зимнего ветра щеки.
– Почему он не на машине? – спросила я.
– Боится, что она может понадобится, когда он на работе. – Ее голос стих, и подробности неотложных поездок в больницу так и остались невысказанными. – Ну-ка, теперь улыбнись и поприветствуй отца. И никаких больше историй про всякие шкафы и мифических существ. Обещаешь?
Я молча кивнула, но знала, что мне еще не раз придется поднять эту тему, потому что именно об этом Джордж жаждет говорить больше всего.
Глава 6
На развалинах замка
О болезни Джорджа мы знали с самого рождения. Мне было девять, и мама с папой уже давно хотели еще одного ребенка. Холодным ноябрьским днем 1943 года, когда Европа была охвачена войной и над Ватиканом разрывались бомбы, у мамы неожиданно отошли воды. Добираться до роддома времени не было, и ребенок появился на свет прямо в родительской спальне.
Это был мальчик! Чудесный мальчик с пронзительно-голубыми, как два маленьких океана, глазами.
Но он был какой-то очень мягкий, как будто даже… вялый. Не такой, как другие дети, которые всем телом извиваются и сучат своими маленькими ручонками.
Его слабые легкие и щуплое тело, слабые ноги и руки стали причиной бесчисленных визитов врачей в наш теплый дом, и все они выносили один и тот же неутешительный приговор. Виной всему сердце Джорджа. Сделать ничего нельзя. Циркуляция крови нарушена. Сердце не справляется. Доктора осматривали Джорджа, щупали его, слушали, брали анализы, отправляли на рентген – чтобы затем покачать головой и сообщить маме с папой, что он едва ли доживет до своего пятого дня рождения.
Но ему исполнилось пять лет, а потом и шесть, и семь, и, наконец, восемь.
Вся жизнь Джорджа протекала внутри дома и не выходила за пределы кухни, кладовой и сада. Лишь изредка, когда позволяло его самочувствие, мы предпринимали вылазки в деревню, чтобы сходить в церковь или устроить пикник. Чем будем заниматься, тоже решали в зависимости от того, как Джордж себя чувствовал. В те дни, когда ему становилось лучше, мы, усадив его в коляску, отправлялись в долгие прогулки. Когда Джордж чувствовал себя плохо, он оставался в постели, много спал, читал или слушал, как ему читают. Никогда нельзя было угадать, что принесет завтрашний день, но особенно тяжко приходилось зимой. Мороз ледяной хваткой стискивал слабые легкие Джорджа, из-за чего он почти не выходил на улицу. Поэтому я была вдвойне благодарна истории про Нарнию: она, как и все его любимые рассказы, помогала ему сбежать за пределы четырех стен, – хотя бы мысленно. Зима была временем книг о приключениях и путешествиях, странствиях и загадках: «Заколдованный лес», «Джек и бобовый стебель», «Винни-Пух», «Маленький лесной народец», «Ветер на Луне».
Горы книг.
Горы приключений.
Я бы, разумеется, не стала читать ничего из этого. Но меня грела мысль, что эти истории помогают Джорджу.
Иногда, войдя в его комнату темным зимним вечером, я обнаруживала, что он перетащил кресло, обычно стоявшее у кровати, к окну, и, взобравшись на него, стоит, уткнувшись носом в запотевшее стекло. В такие мгновения особенно отчетливо ощущалось, что Джордж, хоть и находится с нами, живет в своем собственном мире. Что наполняло его: мысли о приключениях, печаль или радость, ласка и забота, – я так и не смогла понять наверняка. То, что Джордж видел за окном, будь то зимний пейзаж или собственные фантазии, принадлежало лишь ему одному.
Когда мне исполнилось семнадцать, я поступила в Оксфорд. Стипендию мне обеспечила теория относительности Альберта Эйнштейна – он трижды приезжал в наш университет. Все его формулы были мне понятны, как день. Уравнения Эйнштейна перевернули мир, и я хотела стать частью этого нового мира, в котором все тайны мироздания можно объяснить с помощью цифр и расчетов.
Но книги? Книги я читала ради Джорджа. Книги занимали его ум и, полагаю, поддерживали в нем жизнь, пока он медленно оправлялся после очередного обострения. Сказки и истории помогали Джорджу почувствовать себя другим человеком, другим ребенком, другим существом. Он мог вырваться из постели и, оставив подушки с одеялами, взлететь прямо к звездам, мог рычать, как лев, или, нырнув в прохладный быстрый