Ему одобрительно кричат, кто-то и аплодирует.
К нему туда – подымается чиновник в ведомственной шинели. Всегда послушно-немые исполнители – и те сегодня стали с голосом:
– Что ж, покинуть «малые народы»? всех, кто вверился нам? Не «без аннексий», а надо кончить войну так, чтобы кровопролитие не повторилось больше никогда! Чтобы Германия никогда больше не полезла на нас!
И опять перенимает тот студент, с воодушевлением:
– Как относиться к войне – нам подаёт пример безкорыстная американская демократия! Если б мы теперь вышли из войны – с каким презрением стал бы на нас смотреть свободный американский народ!
Пошли друзья, пошли дальше! Где-то что-то сегодня… – и мы пригодимся!
Терещенко всё улаживает с Церетели.Терпеть не мог Терещенко смотреть бездеятельно, со стороны, на дело, которое плохо вяжется.
Невинный акт с нотой союзникам – опасно разрастается в государственный конфликт. Правительство и Совет так до конца и не поняли друг друга за всю ночь. Но когда два учреждения не могут сговориться – всё может решить частная встреча реальных деятелей.
И хотя лёг только в 4 часа утра, уже при утреннем свете, Терещенко вскочил в 9, по-молодому свежий, и сразу же понял, что надо спешить встретиться с Церетели. Керенского не было (по дружбе Терещенко знал, что притворно), да ещё не разрешила бы ему гордость переговариваться с Церетели, а Терещенко легко мог продолжить ночную попытку Некрасова, довести документ до конца, текст был тут.
И поспешил позвонить ему, пока тот не окунётся в месиво своего ИК. Застал. Сговорились, что Терещенко тотчас приедет. Министерский автомобиль уже ждал у подъезда.
А жил Церетели сейчас – в холостой квартире Скобелева, довольно богатого наследника (но не в сравненье с Терещенкой, и не по сахару, а по муке, отец его был купцом-мукомолом в Баку), изрядно платившего на революцию, а сейчас в карикатурной степени и поклонника театра. Значит, и он будет рот разевать рядом с их разговором.
Среди комичного и ничтожного сброда Исполнительного Комитета (и нельзя им показать, чего они стоют) возвышалось всё же несколько серьёзных фигур – и вот постоянно внимательный и доброжелательный Церетели, такая же внезапная звезда в Совете, как Терещенко в правительстве. Два месяца назад и в голову бы никому не пришло, что для решения судеб России нужно встретиться им двоим. А вот.
Черноглазый Церетели с длинным худым лицом смотрел сейчас, кажется, с недоверием (после вчерашней терещенковской защиты ноты). Но вот Терещенко уверял, что вся история – чистое недоразумение, ничего плохого не имелось в виду. Церетели кивал. Он тоже очень хотел уладить.
Это нужно было для спасения России, но и, в частности, особенно нужно для самого Терещенки. Во-первых, как для министра финансов: из-за этой паршивой историйки зависала вся судьба Займа Свободы, а без займа грозили быстро рухнуть все российские финансы. И во-вторых, это пока секрет-секрет, как для лица более чем заинтересованного в ближайших путях российской внешней политики.
Весь выход был в том, чтобы отредактировать нужное «Разъяснение» от имени правительства. Это было бы несложно, если бы Терещенко не опасался, что Милюков упрётся и испортит всю игру.
Больше всего пришлась советским против шерсти «решительная победа»? – так замазать длинной цитатой из декларации 27 марта. Потом надо было что-то измыслить о «санкциях и гарантиях». Придумано было, отчасти ночью с Некрасовым, потом и с Милюковым, что это – совсем не вредные мероприятия, а: международный трибунал, ограничение вооружений. Ещё бы что-нибудь? Ну: «и пр.».
Но что неприличнее всего: это «Разъяснение» теперь рассылать послам союзных держав как дипломатический документ? Это – крайне нетактично, невыносимо!
Дружественно расстались на том, что Терещенко как можно скорее проведёт бумагу через заседание кабинета – и тотчас же пошлют в ИК. А Церетели со Скобелевым поехали на ИК, у них начинало кипеть заведомо раньше правительства.
Но не так просто достанется Терещенке. Милюкова оскорбит прежде всего, что составление согласительного документа прошло без него – и уже поэтому он будет придираться к каждому слову. Он ревнует, что поле внешней политики не отдано ему целиком на откуп. И ревнует, не без оснований, к Терещенке, что его английский да и французский лучше. И потом, как упорный торговец, Милюков больше всего боится продешевить, уступить хоть копейку раньше или на копейку больше, чем это абсолютно неизбежно. На самом деле, у него нет художественного чутья, чувства целого, чувства манёвра, вот капризно не желает считаться, что вырос какой-то Совет. Всю политику он понимает так: упереться и не пускать. А по сути нота его была совершенно верна, и даже, при гибкости, её можно было составить и более преданно к союзникам, но и более требовательно к ним, мы должны с них тоже получить хороший куш, – а вот неумело подана…
Недавно Бьюкенен пригласил сепаратно Керенского и Терещенко, понимая их растущую силу в правительстве, к себе на ланч.
И они легко сошлись в оценке, что от Милюкова ждали не такой высоты, что деятельность его шесть недель разочаровывает – и вряд ли ему удержаться дальше вершителем внешней политики. И всем троим (ещё до скандала с нотой) было понятно, что только Терещенко единственный и сможет заменить Милюкова.
Но сию минуту не так легко было даже собрать правительство: кто ещё спал после этой ужасной ночи (князь Львов только что проснулся); кто, как Шингарёв, уже сидел в министерстве и отказывался ехать на заседание раньше чем в три часа пополудни: ещё не совсем готов его документ о земельных комитетах, подлежащий утверждению сегодня. Князь Львов обещал попытаться собрать – ну, к часу дня.
Нет, с этим рыхлым, дрыхлым правительством можно просто известись! Они не понимают, что значит торопиться.
Тогда Терещенко предложил Львову собрать трёх-четырёх министров, с Милюковым, и решить келейно.
Но с Певческого моста твердо отбил Милюков, что надо отвыкать от закулисных комбинаций, решение правительства возможно только в полном составе.
Вот это и течёт Ахеронт? – Два ночных воззвания кадетской партии. – Публичная библиотека решается идти.В минувший вторник, назначенный быть Первым мая (промахнулись советские вожди: их европейские учителя, оказывается, и не праздновали), Публичная библиотека, разумеется, работала. Но и из окон, и выходя от времени на Невский, понаблюдали это полумиллионное шествие – что-то в нём страшное есть. Страшное – в своей организованности: что в определённый день и час полмиллиона жителей, да даже больше, идут по указанным улицам, в указанном направлении, в предписанных рядах, – ведь это очень неестественно! А пение! – одни и те же песни в сотне разных колонн; а манера! – монотонная, то ли вынужденная, завороженная, – тон какого-то нового язычества.
Один библиотечный остроумец переиначил Козьму Пруткова:
– Скажи, если б не было красного цвета – как бы ты отличил друзей народа?
Заведующая выдачей ответила:
– Смешного мало. Вот это и течёт тот самый Ахеронт, который всё грозился поднять Василий Алексеич Маклаков. Мы уже видели в феврале, какой он бывает немирный. Но он тёк не против нас, и мы радовались. А если потечёт на нас?
И сбылось просто через день: в четверг он потёк уже на нас. Тех полков на Мариинской площади библиотечные служащие не видели, но к вечеру шествия полились под стенами самой библиотеки – и страшно выглядели: эти резкие, как пощёчины, «Долой Милюкова!», даже «Долой Временное правительство!», особенно когда уже в темноте выдвигались под фонари, и особенно та колонна, где рабочие шли с винтовками. Лица были совсем не соннодобрые, как на «1-е мая», а откровенно-злые, так зло и оглядывались на публику петербургского центра.
После служебных часов идя домой через Невский, Вера подходила к одной спорящей кучке, к другой (в день революции он просил её: только не задерживаться на Невском…), слушала, и задетая и обрадованная. Задетая обиднейшими подозрениями, которые то ли действительно зрели в головах у этих людей, то ли были им внушены со стороны, а обрадована – сколько и самой простой неинтеллигентной публики, по виду приказчики, торговые сидельцы, мелкие служащие, а главное, простые солдаты, отвечали тем – трезво, ясно, с неиспорченным чувством. «Солдаты – за нас!» – это было вчера вечером открытие не одной Веры, но всего благоприличного Невского проспекта. Какие-то солдаты, выходящие в строю на Мариинскую площадь, были против нас, но вот эти все отдельные, свободные от строя, – все разумно за правительство, за порядок, и, хотя именно им предстояло воевать, они и за разумное окончание войны, не на полдороге и не в развал.
Это было ново – для петербургской улицы и для всякой русской улицы: не созванные кем-то сходки, а стихийные политические споры всех сословий вперемешку, и простонародья. Закованный угрюмый Петербург вдруг превратился в какие-то северные Афины. Внезапно оказалось, что потребность самим обмысливать и обсуждать политику – есть и у русской толпы, да слышались многие меткие замечания, и с сочными народными присказками.