— Молчи! — раздался еще пронзительней крик Теклы. Не спуская глаз с рыжей, что влипла взором в Симона, она вся дрожала. — Молчи, кабацкая дрянь! потаскушка, сука и сукина дочь!
Что он с ней сделал! в навозе нашел он божественную Психею, разглядел, пророчески узнал. Учитель благ, а в тебе говорит прежний навоз, в навоз просится обратно. Что он с ней сделал! Ноги мыть, да воду с них пить, вот что должна ты делать, а не возвышать голос.
— Текла, прекрати! — тихо сказал Симон, беря девушку за руку.
— Проклят, проклят, проклят!
Голос рыжей звучал уже не хрипло, словно раздавался в высоком эфире.
— Погибнет князь тьмы! Мститель стоит у дверей! Бездна встанет на бездну!
— Учитель, дунь на нее, дунь, да умрет, да не услышим последней хулы!
— Горе! горе! — трубой разливалась Елена. — Кассандра воскресла. Вам, нам, всем, тебе, мне, миру — горе!! Вестник стучит: та-та, та!!! Та-та, та!!! три удара затрясли дверь, и тотчас же кто-то торопливо стал дергать за болт.
Все вскочили. Рыжая божественно озиралась, торжествуя. Текла, подкошенная, снова упала, как куль, к ногам учителя. Зеркало брякнуло на цепочке, выпущенное из рук Симона. Та-та-та!
Вероника даже перестала плакать. Молчали. Тихо стало.
— Лазарь, впусти! это я — Пруденций! Важные вести!
Хозяин торопливо отодвинул засов. Вошел молодой человек, щеголеватый, завитой; сразу запахло помадой и амброй. Движения его были суетливы, может быть, оттого, что он был взволнован.
— Милый! как ты напугал нас! — нежно упрекнула Вероника.
— Важная новость! Нас преследует несчастье. Выпущен новый эдикт. Евреи снова объявлены врагами государства. Нас всегда путают с ними. Будут арестовывать и наших. Это несомненно. Сколько пострадает невинных! Нужно принимать какие-нибудь меры. Не все же могут быть мучениками. Люди слабы, слабость их будет большим соблазном.
Симон протянул руку, словно успокоивал морскую бурю. Прудецкий тотчас умолк, мелко и щеголевато озираясь, видимо недовольный вмешательством пришельца. Он готов был пожать плечами, но его удерживала какая-то бессознательная почтительность перед этим высоким стариком.
Глава вторая
На каменной скамейке тесно сидело шестеро молодых людей. Впрочем, двое из них были не так уже молоды, но туники и плащи моложавых нежных тонов, тщательная прическа, слегка подкрашенные лица и перстеньки на выхоленных пальцах не выделяли их из общего впечатления. Из остальных же старшему Семиронию было не больше лет двадцати пяти.
Седьмой гость, не поместившись на скамейке, битком набитой, так что, не будь довольно высоких ручек, вся компания развалилась бы на песок, и не будучи, по-видимому, знаком с посетителями прелестной еврейки, бродил у маленького бассейна, где задыхались в тинистой, теплой воде три красноперые рыбки. Грядки незабудок от румяных лучей вечернего августовского солнца казались ярко-лиловыми.
Одинокий гость был совсем мальчик, толстощекий, в розовой рубашке. Вздернутая одежда, высоко заголенные ноги и томность детского личика, напоминавшего Париса с провинциальных фресок, были чем-то непристойны. Он стыдился, краснел, чего, впрочем, не было особенно заметно при заре, и упрямо рассматривал рыб, которые подплывали, сонно разевали рты, ожидая крошек, и опять опускались на дно, где нарисован был Гилас.
Пожилой юноша, отчаянно сюсюкая и картавя, пролепетал:
— Юноша, не будешь ли ты добр перейти на другую сторону. Твоя розовая туника рядом с незабудками — ужасно слащава, ужасно… Я не хочу тебя оскорблять, но со мной делается морская болезнь, когда я смотрю на такое соединение.
И он приложил ко рту едко надушенный платочек.
Парис надулся, не зная, как принять такое обращение, но мешковато перешел в угол садика, где стояла лейка у бочки. Общество дрябло рассмеялось, один замахал руками на говорившего, но задел по носу соседа. Другой с лысиной заговорил лениво:
— А куда же девался Каллист?
— Ах, как ты отстал! стыдись! он давно выбран христианским епископом.
— А его меняльная лавочка?
— Не знаю. Вероятно, осталась по-прежнему на том же углу. Кому она мешает?
— Но что такое христиане? последнее фатовство! По-моему, это то же самое, что евреи. Это — изысканность языка — ничего больше! — заметил кто-то.
— Нет, говорят, что между ними большая разница. Христианскую секту основал беглый раб Христос. Они обожают рыб и поклоняются ослиной голове. Притом они делают всевозможные гадости, кроме обрезанья: убивают детей, отравляют колодцы и поджигают города.
— Очевидно, они — враги человеческого рода.
— А чего же он заслуживает, как не ненависти?! — спросил романтически Семпроний, играя изумрудом на тонкой цепочке и склоняя голову набок, как Антиной, походить на которого было главнейшей его мечтою.
— Мне и у евреев непонятно обрезание. Это обряд и постыдный и противный римскому духу.
— Но ведь евреи и не римляне.
— Есть и между ними римские граждане.
Мальчик от бочки вдруг захохотал басом; все с насмешкой прислушались.
— Я был в бане и встретил там человека. У него член был в золотом мешочке. Я страшно хохотал. А потом мне сказали, что это любимец императрицы и еврей, который стыдился своего обрезания.
Сначала все промолчали, и рассказчик сконфузился, но пожилой господин соблаговолил поддержать разговор.
— Дело не в обрезании. Императрица ревнует и не хочет даже, чтобы чужое зрение наслаждалось созерцанием сокровища, ей одной принадлежащего.
— Ах, про августейшую госпожу рассказывают так много пошлого вздора! Я уверен, что она знает только свое веретено.
— Это колоссально! что ты говоришь, — воскликнул маленький человек в зеленой одежде с коричневой каймой, затканной золотыми колчанами. Звали его Луций. С десяти лет находясь с отцом в свите при императоре Адриане, он объехал весь мир, но вместо пресыщения, свойственного путешественникам, вынес из своих странствий какой-то новый еще энтузиазм и страсть к диковинкам.
— Представьте себе: нравы римских дам и в особенности нашей очаровательной хозяйки поражают меня больше, чем Родосский Аполлон или гробница Мавзола. Они щекочут и окрыляют воображение своею таинственностью. Я не скажу, что мир скучен, хотя такое мнение теперь и в моде, но мне очень мало доводилось встречать поистине загадочного, не объяснимого трезвым рассудком.
— Разве ты не был во Фракии?
— Я знаю, что ты хочешь сказать! Ты думаешь о пресловутых фракийский колдуньях… Мне показывали двух-трех, которых подозревали в волшебстве… Ничего особенного: грязные нищие, бормочущие какой-то вздор, наполовину грубые шарлатанки, наполовину помешанные.
— Да зачем ездить во Фракию? Лия сама — самая настоящая ведьма.
— Ты думаешь?
— Может быть, он и прав.
— Чистейшая поза, фатовство и прием! Держу пари. Прием, может быть, и несносный, но, кажется, верный. Не сегодня-завтра о ней заговорят при дворе.
— На нее можно поставить куш. Я думаю, мы не ошиблись…
— Не доверяй слишком своему носу. Не у всякого длинноносого — хороший нюх.
— А я вот, и не будучи во Фракии, видел ведьму! — неожиданно пробасил от бочки толстый Парис.
Все промолчали, и в этом молчании лучше всего выразилось возбужденное любопытство. Мальчик так и понял это за приглашение к рассказу.
— Это было еще в Испании на отцовском хуторе. У меня был учитель Помпоний. Мне он казался набитым дураком, я его не ставил ни в грош и потому ни за что не расстался бы с ним. Притом я ему нравился и за кой-какие уступки я от него мог добиться чего угодно. Он даже сам провожал меня по ночам к деревенским девкам. Мне очень полюбилась дочь мельничихи Волписка, и я уже не в первый раз посещал ее. Была страшная жара, ущербная луна кособоко светила, стены виноградников казались серыми. Помпоний хныкал о вреде женщин, но брел за мною. Вдруг мы услышали уже в выжженном поле звук, как если бы били палкой по медной кастрюле. На перекрестке курился маленький костер. Голая старуха ударяла по медному тазику для бритья и пела. Волосы, груди и живот дрябло висели; беззубый рот шамкал какие-то дикие слога. Притом она стегала себя по синеватой заднице, попеременно поворачиваясь к нам то этою частью тела, то передними мешками. Наконец, ударив сильнее всех предыдущих разов и громко вскрикнув, она присела на корточки и стала жидко испражняться, будто у нее был понос. Вонючий дым заволок картину, шипя. Когда он немного рассеялся, старухи уже не было, а подымалась к тусклому небу длинная цапля. Я запустил в нее дубинкою, и птица свалилась почти на дорогу. Мы подошли ближе; цапля лежала с переломленной ногой, грудь ее под перьями испуганно подымалась, и глаз вертелся предсмертно. Волписки не было дома. Мы прождали в амбарушке всю ночь. Помпоний был рад случаю использовать в свою пользу не остывший мой пыл. Волписка так и не пришла. Когда на рассвете мы возвращались, на том месте, где лежала цапля, мы нашли дочь мельничихи. Она была мертвою, совершенно обнаженной, и нога у нее была переломлена. Скоро мы уехали с хутора; Помпония отец прогнал, но ведьму я все-таки видел.