Было очень тихо, белая длинная занавеска, спущенная до земли с верхнего жилья, почти не колебалась. Голуби укладывались на ночь, толкая друг друга надутыми зобами. Снег перестал, и над самой тучей низко засветилась зеленая звезда. Ни голоса, ни шагов, будто все умерли.
Семпроний прошел парадные комнаты. Тимофей читал у окна, жена его пряла, раб молча разливал белое-белое молоко в голубые чашки. Гостю обрадовались сердечно, но не шумно; говорили вполголоса.
— Альбина здорова? Где она? — спросил Семпроний.
— Она на ферме, — ответила мать, сделав незаметный знак рабу.
Верстах в десяти от города у Тимофея была усадьба и виноградник, где был выстроен небольшой, но уютный дом.
— Зимой, за городом? Что за девичьи причуды?
Старики промолчали. Семпронию вдруг подумалось, не сделались ли они христианами, но спрашивать он воздержался.
— Завтра поеду на ферму! — сказал он вместо вопроса.
— Отдохни, не езди, она скоро приедет.
— Она скоро приедет! — повторил Тимофей. Опять почему-то мелькнула у Семпрония мысль о христианстве.
Накормив молодого человека почти деревенским ужином, его провели в маленькую комнату третьего этажа, откуда видны были черепичные крыши служб, покрытые снегом и освещенные однобокой красной луной. Сон его одолевал; ему хотелось, чтобы скорее прошло время до его свидания с Альбиной, так что он охотно поддался сонливости. Проснулся он часа через три. Никто его не будил. Квадрат окна смутно серел по-ночному. Может быть, шаги прервали его сон. Шагов он не слышал, а прямо увидел свет в дверях. В комнату вошла Альбина. Она поставила на стол лампу и плетеную корзину, откуда, не торопясь, начала вынимать сосуд, очевидно с вином, чашку, хлеб, холодное мясо, сыр и финики. Только тогда она обернулась к кровати. Семпроний прикрыл глаза для шутки. Девушка стояла спиной к свету, и, казалось, не только платье, но и все тело ее просвечивало, как голубоватое стекло. Подойдя, она села у него в ногах и весело сказала:
— Вот и я. Ты ждал меня? Не притворяйся спящим. Мне очень трудно было прийти к тебе, так что ты торопись. Никто не должен знать, что я была с тобою.
Он никогда не знал, что Альбина способна на такое предприятие, но лицо ее было так невинно и просто, что едва ли она сознавала, что говорит. За три года она изменилась, стала совсем взрослой, похудела слегка, словно была больна. Легкий золотой венчик спускался на желтоватый лоб вместо ленты, волосы были распущены, и она крутила концы расплетенных кос тонкими сухими пальчиками. Голубое платье было слегка смято, будто девушка спала в нем или валялась по траве.
Семпроний пожал ей руку и привстал на постели.
— Оденься, выпьем вина и поедим вместе, я проголодалась и мне холодно.
— Зима теперь. Ты легко одета.
— Я очень слаба стала, Семпроний.
— Ждала меня?
— О, ждала, ждала! Я знала, что ты придешь. Звала тебя.
— Глупая, зачем говорить непонятные вещи? у меня есть знакомая в Риме, Лия, еврейка, ее разговоры всегда похожи на бред. Мне бы не хотелось, чтобы ты сделалась на нее похожей.
Альбина резала хлеб и, не останавливаясь, молвила:
— Я ни на кого не похожа.
— Ты стала гордою.
— Я люблю тебя, вот и все, и не хочу слушать ни про каких евреек. Вот пей.
— Поцелуй меня, Альбина.
— Выпьем сначала.
— И капризная ты стала.
— Разве я тебя целовала когда-нибудь? Пей, пей. Сначала я, потом ты, чашка одна. Мне холодно.
Альбина жадно выпила полчашки и закрыла глаза. Кровь почти воочию разлилась под ее кожей, словно вино. Выпила еще и еще, открыла глаза. Голос ее стал прежним; только теперь Семпроний заметил, что вначале, главным образом, голос Альбины казался ему чужим. Словно стекло отделяло его от слуха. Теперь же по-прежнему звучал он девически-нежно. Она разломила хлеб.
— Ешь, Семпроний.
— Я ужинал, Альбина, сыт.
— Ничего, все равно ешь, со мною. Иначе нельзя.
Семпроний заметил, что девушка говорит как-то повелительно и резко, словно командуя.
— Ты изменилась, стала капризною, несговорчивой, злой.
— Злой?
Лицо Альбины вдруг перекосилось и опять зацвело невинно.
— Да, мы недобрые, злые, злопамятные.
— Кто мы? — Мы?
Альбина усмехнулась.
— Ну, мы, девушки, невесты, как хочешь. Мы злы, чтобы взять вас, а потом делаемся добрыми, кроткими, тихими. О, о, какими тихими! Ты меня не оставишь, Семпроний?
— Я твой жених и за тобою приехал.
— Я пришла за тобою, злая невеста.
— Не будем спорить, кто за кем пришел, теперь мы вместе и никто нас не разлучит.
— Никто и ничто, даже смерть!
— О смерти мы ничего не знаем. Она разрушает самые тесные союзы.
— Нет, Семпроний, скажи: даже смерть.
— Ну, хорошо: «даже смерть».
Глаза Альбины еще более заблистали; она сама обвила шею Семпрония руками и почти укусила его в губы. Слегка остранив ее рукою, он произнес:
— Когда же вы делаетесь тихими? Не будь как Лия. Ты девочка еще, Альбина.
Альбина не слушала его слов; загасив лампу, она, торопясь, почти рвала на себе платье, одной рукою, не выпуская шеи Семпрония и подвигая его к кровати. Наконец они упали, жар Альбины палил Семпрония, никогда еще он не чувствовал, что теряет сознание, где он, где она, как что-то выходит из тела (душа, что ли?), напрягается, бьется, в последнем сладком усилье, выбрасывается, умирает, покоится и снова рождается, как дитя, ширится, стремится, стучится в недосягаемые двери, падает, чтобы опять родиться. Какая-то мудрость и святость и страх и ужас, будто прикасаешься к довременной тайне, к обещанной сладости, блаженству, полноте.
Теперь ему показались бы понятными и все бредни философов, и даже счел бы он их, пожалуй, слишком простыми.
Семпрония пугал жар еще отроческого тела и невинная ненасытность Альбины. Наконец, будто в судороге, окаменев в последнем объятии, она вросла в него неподвижным долгим блаженством, и в недвижном этом миге, казалось, стремительно, головокружительно, колесом вертелась вечность, миры вселенной.
Вдруг она его укусила в шею больно и сразу ослабла.
— Жизнь моя, Семпроний, жизнь моя. Странная слабость напала и на Семпрония, он не мог двинуться и как сквозь сон слушал, как петух прокричал у соседей. Альбина поспешно одевалась, ласково и нежно говоря, поцеловав его на прощание, и надела ему на руку тонкий браслетик.
«Чтобы не забыл меня», — прошептала, забрала лампу, корзину и тихонько вышла. Семпроний все не двигался, потом заснул. К утру слабость прошла, и встал он весело напевая. Разбитость тела напомнила о прошедшей ночи, и приятно холодил кожу тонкий браслет.
Тимофей, казалось, опечалился, даже оскорбился веселым видом гостя.
— Альбина еще не вставала? — спросил, улыбаясь, Семпроний и, вдруг вспомнив, что проговаривается, добавил: — мне приснилось, что она вернулась.
— Нет, она не вернулась, — проговорил старик и, пригласив Семпрония в отдельную комнату, продолжал: — Семпроний, друг мой, не огорчайся и не пугайся, Альбина не вернется. Она умерла. Мы все смертны.
— Умерла? умерла? — закричал Семпроний., -когда? сегодня утром?
— Нет, дней пять уже, как мы ее похоронили. Мы, конечно, сведем тебя к гробнице.
Семпроний его не слушал: он лежал сам без чувств, и браслетик золотел на вялой руке.
Посвящается А.Я. Головину
(Жизнь Публия Вергилия Марона, Мантуанского Кудесника) Глава 1
Семь столетий прошло с того дня, как разбойничье бродяжье логово окопалось рвом, огородилось тыном и стало затягивать в свою паутину окрестные хижины из Тибрской лозы, обмазанные глиной, бродячие стада, переходившие с пастбища на пастбище, грабить заезжих купцов, умыкать коренастых девушек с широкой ступней, пришедших посмотреть на кулачный бой, джигитовку и ловкость мошеннических рук. Пророческое имя Roma уже произнесено квадратными ртами. Глиняные уродцы, страшные и веселые, но всегда необыкновенно серьезные, уже не переносятся бабушкой в корзине вместе с дымящейся головешкой с места на место, а стоят чинно в закрытом шкапу у печки, семейном святилище. Их мажут кашей во время обеда и поливают маслом и молоком, чтобы и они тоже принимали участие в трапезах и не сердились. Там есть изображения покойников, которые вообще злы и мстительны; чтобы их задобрить, льстиво их зовут добрыми. Есть и возбудительный чеснок, и ключевая известковая вода, и первые боли роженицы и самое появление младенца, его первое слово, первый зуб, первые шаги, первая стрижка, и засов на двери, чтобы не забрались воры, и косяк, чтобы об него не стукнуться, и порог, чтобы не споткнуться, и петли, чтобы они не скрипели, и азбука, и свадьба, и зевота, и чиханье, и боль в пояснице — целое племя уродцев. Есть и пузатые, и тощие, и гримасничающие, и смеющиеся, задумчивые, с одним глазом и четырьмя руками, есть обжоры и постники, и кровожадный малютка Марс, которому нужно мазать нос кровью после каждой удачной драки. Есть воровские, гусиные, горшечные, похлебковые и бобовые боги. Дети боятся и любят их, но запомнить их могут только бабы да старики, которые уже не ходят на драки и грабежи, а посещают запечные святилища, знают слова, чтобы коровы телились, перевязывают пульс красной шерстинкой от ревматизма и умеют предсказывать погоду и объяснять сны и всякие приметы: звон в ушах, мышь пищит, стена треснет, петух крикнет не вовремя, заяц перебежит дорогу, свечка оплывает, таракан попадет в суп.