А верю предкам, мудрые были средь них люди… с ними тягаться? Нет уж.
— Альтернативы вере, стало быть, не видите?
— А у вас — есть?
— Ну, я-то неверующий, — проговорил Иван, натянуто — сам почувствовал — усмехнулся. — Атеисты — статья другая, нам бы с естеством этим скверным мировым разобраться, хоть как-то его… ну, скажем, исправить, улучшить…
— Чтобы, не очень-то преуспев, покинуть естество навсегда? Извините, не верю и не вижу смысла — лично для вас, именно. И для любого, если лично. — Никита смотрел все так же спокойно, разве что с теплинкой явной в бледных, вымытых болезнью глазах, и стоило оценить это в человеке, какому самому, как говорится, до себя. — Скажу больше, хотя, может, и не очень понравится вам. — И как бы даже пошутил: — Пусть, мне-то терять уже нечего…
— Нечего?
— Ну, не душу же… Знаю, месяц от силы. А вам скажу: вы же, считай, тоже веруете…
— Вот как?!
— Так. Вы вот негодуете, но ведь не на создания же. Создания, да и весь мир этот с его скверными законами, должны понимать, не виноваты же, что они такие, объективные по сути и от себя не зависящие… Вы на создателя негодуете не вполне осознанно, может, на субъекта творения — а значит, в той или иной мере признаете, веруете в Него… Я и сам, знаете, бесился, психовал когда-то на природу всех вещей — а на кого, на что может психовать истинный, законченный материалист? Для него все так и должно быть, одна-единственная объективность без всякого субъекта с его каким-то там инобытием… С чем атеисту сравнивать это бытие, выносить определенье ему, а тем более осуждение? А вы же выносите, осуждаете… И не гиен же вы собрались исправлять, надеюсь? Нет, сущность мира вам все равно не исправить, потому и злитесь — кто на создателя, кто на природу… Не так разве?
— Логика занятная, конечно… — И вспомнил, что сам подозревал в чем-то подобном Мизгиря, в его раже отрицанья видя иллюзию некую, надежду на обитель куда более лучшую — и уж не у князя ли преисподней, одной из двух равновесных и противоборствующих сил, о каких тот распинался? Равновеликость вселенская добра и зла — это, читал давно Иван, что-то вроде принципа у франкмасонства, отчего и обвинено в сатанизме. А вот ведь и сам он заразился, пусть отчасти и безотчетно перед собою, Мизгиревым этим яростным осуждением и теперь не знает, что с собой делать, притом что прав же во многом, прав… И начитан оказался сосед, и словарный запас имел, владел им по-хозяйски. — Но только логика, а она ж подводит то и дело. Помните школьное небось: может ли бог создать такой камень, который Сам не поднимет? Еще физик наш этим козырял, мальчик из педвуза. Чем не логика — между прочим, невозможность всемогущества доказывающая… Не на ней одной, на более глубоких началах построено все, на антиномиях тех же… На том даже, подозреваю, что непознаваемо в принципе, ни научно, никак иначе.
— А что — подозревать? Так оно и есть.
— Только вы-то Бога подразумеваете, в трех ипостасях, да с первым пришествием в теле человеческом, да еще не мир, но меч принесшим — невероятных же размеров, нечеловеческий, если все жертвы его за двадцать веков посчитать. А мне другое представляется, безличное и к человеку абсолютно равнодушное, стороннее… ну, разве как к инструменту или материалу расходному. Очень смутно представляется, честно говорю. А еще если честней — не знаю, кто там или что, с какой целью и как…
— Узнаем… — со слабой совсем, отрешенной какой-то полуулыбкой сказал Леденев. — Для того, наверное, и маемся, чтоб хоть что-то все-таки узнать.
Дни пошли один другого тягостней — с анализами, процедурами и нудными, томительными ожиданиями следующих. Навещал по утрам бодрый Парамонов с расписаньем очередного дня, шутковал по всякому поводу и без повода, о рыбалке ночной рассказывал, на недосып сетуя, или у Леденева, приемничек имевшего, о новостях расспрашивал; но уж на второй день с некой торжественностью объявил Базанову, что его лечение взял под личный контроль «сам Натаныч» и дело за малым — выполнять все его распоряжения. «Что, сильный спец?» — «О-о, да у него такие наработки есть — москвичи заимствуют! Нет, Натаныч — это человек. Член обкома у коммунистов, между прочим, боевой старик…»
Приезжал Поселянин, и Базанов отпросился у дежурного врача съездить часа на два-три домой, помыться и бельишко сменить, книжки захватить, домашнюю подшивку газеты за два последних месяца — для Леденева. Разговор с Алексеем как-то не вязался, и это не так было заметно, пока собирались и ехали в «скворечник»; а когда уселись наконец в кухоньке, кофеек растворимый замутили, то и говорить как-то не о чем стало, и не только потому, что и так все понятно, но словно по обе стороны двери стеклянной, через которую слова и доходят вроде бы, только глухо, с невнятицей замедленной и какой-то иной смысл обретая. «К матери? — говорил Алексей, хотя о ней и слова еще сказано не было, и все помешивал без нужды ложечкой в чашке. — Поеду скоро, дровишек ей готовых привезу, велел собирать у себя на лесопилке… ничего, в тепле будет. И для стола подкину чегонито». — «Да ей надо-то…» — «Надо, и не такие уж бедные мы. Пенсионерам своим ежемесячную выдачу третий год выделяю, отруби с пшеничкой не едят, как в соседях, не запаривают… Да-да, голодуха, все же развалено, ни работы, ни…» Говорил много раз меж ними говоренное, а потом хмыкнул озадаченно: «Надо ж… Ничего, не из тех ты — выберешься. А тут не то что курить бросать — впору пить начинать… — Это из разряда шуток его было. — Деньги на какие-то лекарства если надо, пусть дорогие, — скажи». — «Да вроде все нужное есть…» — «А ты спроси все ж».
И не то что отчуждение, его или свое, нет — стекло наипрозрачнейшее, через которое вполне можно говорить, и тебя услышат и ответят, даже понять попытаются и поймут, но стекло останется. Оно, невидимое, а только ощущаемое в неких паузах непроизвольных разговора, в мимолетных, мимо летящих взглядах и собеседника, и твоих, чем-то несказуемым воздвигнутое, остается меж тобой и всем остальным тоже, внешним, будь то врач-симпатяга твой с его старательным оптимизмом, или разрозненные толпы часа пик на остановках автобусных через окошко поселянинского уазика, либо даже стремительно теряющие после ночных заморозков день ото дня листву молодые клены и тополя посадки диспансерной, сквозь