Глухою темною ночью тарантас запрыгал по выбоинам и ухабам широких улиц, обсаженных тополями, карагачами и ивами, а кой-где и просто березками, темными силуэтами прикрывшими низкие, слепые от закрытых ставен домики: мы въехали в Верный. Осененная молодыми тополями, с тремя каменными выступами крылечек, стояла старая и почтенная гостиница «Европа», известная более под именем номеров Грязнова.
Когда приезжаешь в город в первый раз, когда ничего о нем не знаешь, когда об отелях судишь по грязным засиженным мухами объявлениям на почтовых станциях, то поневоле едешь туда, куда вас зовут настойчиво прожужжавшие вам уши объявления. Европа так Европа, а в общем не все ли вам равно, когда вы целую неделю колотились боками о стенки тарантаса, спали на жестких диванах, питались Бог знает чем… Потом оказалось, что номера Прокофьева лучше, новее и чище; больше «джигит», как выражался один мой порт-артурский знакомый, нежели номера Грязнова, но в первую минуту и номера Грязнова показались раем после почтовых комнат. Помилуйте: в них беленные известью стены оказались окрашенными клеевою краскою по трафарету — это ли не роскошь! Притом у Грязнова лучший повар в Верном, лучше, нежели у самого военного губернатора (так нам сказали!); а это ли не приманка для людей, питавшихся соленой колбасой, сыром, ситным хлебом и… яблоками целую неделю.
Если у Смирнова в географии есть описание города Верного, то, наверное, там сказано, что Верный знаменит… В остроумных рассказах Тэффи отмечено не без юмора, что каждый город чем-нибудь знаменит. Дрезден — Мадонной, Нью-Йорк — статуей свободы; ну а Верный знаменит своими яблоками и землетрясениями. Яблоки в нем действительно громадные, с голову ребенка величиною, ярко-красные, сладкие, рассыпчатые, ароматные и удивительно вкусные. Не менее хороши и груши, превосходные, нежные дюшесы. Но не хуже яблок и груш и здешние землетрясения.
Помню, когда в прошлом году пришли в «Россию» первые известия о землетрясении в Верном, к нему отнеслись как-то холодно. Верный не Мессина. Из Мессины к нам идут апельсины, в Верном растут, правда, яблоки, но они к нам не идут; притом в Мессине погибли итальянцы и прехорошенькие итальянки, тут киргизы, казаки и переселенцы — стоит об этом думать! Только настойчивые телеграммы генерала Фольбаума, отзывчивое на человеческое горе и нужду сердце Матери народа русского — Государыни Императрицы Александры Федоровны, ставшей во главе Комитета для сбора пожертвований, сделали то, что нужда погашена, сироты нашли приют, вдовы — прокормление, потерявшие все имущество в чужом краю — возмещение убытков. Но осталось в Верном то, чего нельзя было залечить никакими денежными пособиями, никаким участием, — это нравственный удар, это трепет перед непонятным, это мистический ужас повторения пережитого.
Просматривая описания Верненского землетрясения в декабре 1910 года и январе 1911 года, видишь отрывочные заметки, ничего цельного, а потому, быть может, на «Россию» оно и не произвело такого впечатления, как землетрясение в Мессине. Там сразу рушились многоэтажные дома, там почва уходила из-под ног и в одном месте на маленьком пространстве земли гибли тысячи людей и разрушалась многовековая культура. Здесь постепенно расшатывались и падали маленькие жалкие домики, смазанные из глины, — «ласточкины гнезда», и гибла только грязная киргизская беднота, застигнутая врасплох под своими толстыми земляными крышами.
Когда проезжаешь Верный днем и видишь широкую улицу, упирающуюся в высокий снеговой хребет, серебряные вершины которого, искрясь перламутром, тонут в прозрачной синеве бездонного неба; когда по сторонам задумчиво шумят желтеющие тополя, раскидистые карагачи городского сада и тихо журчат вдоль них прозрачные арыки, невольно говоришь — «это город, пострадавший от землетрясения? Полно, точно ли? Какой громадный розовато-голубой, приветливый и яркий стоит собор! Как же не рухнула эта кирпичная громада? А прочные «ряды» торговых лавок? А местный «Мюр и Мерилиз» — магазин Шахворостова с его каменными стенами? Дом военного губернатора? А приют, а эти громадные стройные тополя и карагачи? Какое же это землетрясение?
Но вот большой дом с пробитою брешью в стене обратил ваше внимание: окна разбились, оконные переплеты поломаны; за осыпавшеюся штукатуркой видны осыпавшиеся кирпичи… там дальше раздался и осыпался земляной забор; здесь балки подпирают стену дома, выпятившуюся наружу; там полдома стоит с облупившеюся штукатуркой. Что-то было, и это что-то, очевидно, было ужасно.
Девять месяцев прошло с того дня, и Верный живет, прислушиваясь к земле, к тому, что делается под землею, и говорит, и думает о землетрясении. Если бы не долг для одних, не широко начатая торговая операция для других, не денежная невозможность для третьих, а главное — не спокойствие и уверенность его правителя генерала Фольбаума, не дающего и думать о землетрясении, не широкая помощь и сочувствие Государыни Императрицы, а с Нею той далекой и милой родной «России» — он разбежался бы…
Чувство землетрясения и особенно такого, каким подвержен Верный, совсем особенное, слишком непонятное, слишком чуждое человеку. Когда налетает вихрь и валит деревья и сыплет дождем; когда гремит гром и молния бьет людей и зажигает постройки: это все страшно. Но это идет от стихии, которой мы никогда не верили и которая нам всегда была страшна и нами изучена. Мы видим, как собираются тучи; вот подул свежий ветер, зашумел листьями: гроза надвигается. Мы знаем точно, что нам сделать, как и где укрыться… И буря на море нам понятна. На то и море! Там мы молимся Господу Богу особенною молитвою, мы ищем берега и знаем, что там, на берегу, мы спасены… Но земля! Земля, которой мы верим, которую мы привыкли видеть тихой и неподвижной!!.
Сначала раздался удар… Это было ночью под Рождество. Этот удар выбросил людей, мирно спавших в постелях, повалил шкапы и печи, треснули дома, обрушились земляные постройки и придавили спящих.
Испуганные люди выбегали босиком, в одном белье на жестокий мороз и, странное дело, не простудились. В дома боялись войти. Потом все стихло, и снова удары. В громадной зале губернаторского дома большие царские портреты были сброшены на землю, люстры качались, а от осыпавшейся и падавшей с потолка и стен штукатурки пыль стояла такая, что с зажженной свечой не было ничего видно. Кресты на церквах покосились; со всех сторон шли рассказы, как всегда преувеличенные, о придавленных мебелью и печами людях, о погибших под развалинами. Потом пошло трясти и гудеть. Но большинство людей принуждено было еще жить в домах. И днем эти дома тряслись, как трясется привязанный к пристани пароход, когда на нем разводят пары. Иногда это трясение прерывалось толчком. Накренялась или падала лампа, книга срывалась с полки. «Это ничего, пройдет», — говорили мужья женам, отцы детям, а сами не знали, пройдет это или усилится. Можно оставаться под крышей, в тепле, или уже пора бежать на улицу, в сад, под морозное синее небо…
Но ночью в домах уже никто не оставался. Спали на дворах, в тарантасах, на телегах, на земле. Спали в лютые рождественские морозы под открытым небом.
А земля все гудела и нет-нет дарила толчком. Там осыпался дом и раздавило всю посуду и поломало крупную мебель; там расщепило дерево, выбило стекла, вывернуло рамы…
В большом кабинете губернаторского дома с трещинами на стенах заседал комитет. Толчок, удар… Упала на стол штукатурка.
…Это ничего, господа… Может быть, пройдет. Итак, продолжаем…
Делили город и уезд на участки; лихие офицеры-сибиряки хорунжие Анненков и Иванов мчались через замерзшую Или в Пржевальск, о котором не было никаких известий. Они выехали из Джаркента 26-го декабря в 8 часов 15 минут утра, а 31-го декабря в 3 часа дня они уже вернулись в Джаркент, пройдя за 5 1/4 дней 555 верст, причем величина дневного перехода доходила до 133 верст; ехать им пришлось по пустыне, в суровое зимнее время, через перевалы, занесенные снегом, терпя холод и голод… Будь такой подвиг совершен в «России», были бы и ордена и награды… Здесь благодарность в приказе по бригаде — и все. Здесь это дело: лишения, непрерывный поход, суровые ночлеги — вещь обыкновенная, потому что это край, объятый войною с природою…
С Балхаша прислали юрты. Стали раздавать их населению, селились под кошмами. А земля гудела и тряслась.
Там и там образовались широкие и глубокие трещины, и новый страх охватил людей. Страх провалиться под землю. Стали находить, что там, где есть пол, то есть в домах, все-таки лучше. И опять спали в домах и видели домашние предметы, которые шатались, и в комнатах каменного дома трясло, как на пароходе. Люди шли в громадный кирпичный собор и молились Господу Богу, исповедовались и приобщались, и неверующие становились верующими…