как сидеть у воды (плавать я не умела). А все вокруг были такими искушенными, все вокруг в точности знали, что делать; господи, я просто оцепенела! Повсюду на шезлонгах были распростерты тела, намазанные чем-то жирным и блестящие на солнце. В воздух поднималась рука, и появлялась официантка в шортах и с хвостиком на затылке, чтобы принять заказ, — откуда все знали, что делать? Я уже говорила, что чувствую себя невидимкой, но в тот миг на моем невидимом лбу словно загорелась табличка: «Эта девушка ничего не знает». Ведь я и правда ничего не знала. А Вильям с матерью составили рядом шезлонги и устроились лицом к океану, затем Вильям обернулся посмотреть, где я, и помахал мне рукой. «Что с тобой, Люси?» — спросила Кэтрин, когда я подошла. На ней была широкополая холщовая шляпа. Ее солнечные очки смотрели на меня. Я сказала: «Ничего». Я сказала, что скоро вернусь. И пошла обратно в номер — только по пути заблудилась и долго бродила не в том крыле, — а добравшись наконец до номера, плакала и плакала. А они, наверное, даже и не догадывались.
Хотя, когда я вернулась (они по-прежнему лежали на шезлонгах), Кэтрин была ко мне очень добра, и взяла меня за руку, и сказала: «Похоже, для тебя это чересчур».
Кэтрин жила в номере по соседству, и в обоих номерах были раздвижные стеклянные двери, открывавшиеся на маленькое патио, бежевая мебель и белые стены. Из нашего номера было слышно, как Кэтрин выходит на патио и заходит обратно, было слышно, как ездят стеклянные двери. Ночью, когда мы занимались любовью, я умоляла Вильяма быть потише — меня пугало, что через стенку от нас спит его мать. В крошечном домике, где я росла, из родительской спальни почти еженощно раздавались звуки, визгливые стоны моего отца, это было чудовищно. Я очень плохо спала в ту неделю на Каймановых островах.
В последующие годы я приглядывала за нашими девочками, сидя у бассейна, а Кэтрин с Вильямом лежали на шезлонгах и разговаривали. Как-то я спросила у Кэтрин: «В юности вы тоже отдыхали на таких курортах?» Она положила на грудь свой журнал и уставилась на океан. «Нет, ни разу», — ответила она. И снова взяла журнал.
Я ненавидела эти поездки. Все до единой.
Однажды, на День благодарения, — мы с Вильямом были женаты уже лет пять — мы полетели в Пуэрто-Рико, и тамошний отель оказался куда роскошнее, чем наш отель на Большом Каймане, территория была очень зеленая, с громадным бассейном, и стоял он прямо на берегу океана. Может, это все День благодарения, но я вдруг почувствовала, что жутко скучаю по родителям и даже по брату с сестрой.
И тогда я набрала четвертаков — выменяла у администратора втайне от Вильяма с Кэтрин — и пошла к таксофонам, они рядком висели в дальнем конце вестибюля за перегородками из красного дерева. И позвонила домой, трубку взял мой отец. Он очень удивился, и я его не виню — я редко звонила родителям.
Отец сказал:
— Мамы нет дома.
А я ему:
— Ничего, папуль, не вешай трубку.
А он мне, заботливо так:
— Люси, у тебя все хорошо?
И я сказала — точнее, выпалила, я сказала:
— Папуль, мы в Пуэрто-Рико с мамой Вильяма, и я не знаю, что делать! Я не знаю, что делать в таком месте!
Немного подумав, отец спросил:
— Там красиво?
И я сказала:
— Ну да, наверное.
И тогда он сказал:
— Я тоже не знаю, что тебе делать. Попробуй просто любоваться пейзажем.
Он сказал это мне в тот день. Мой отец.
Но я не могла любоваться пейзажем, слишком мне было тревожно. Надо было приглядывать за девочками в бассейне, они были совсем крохами, но им очень нравилось плескаться в воде, Кэтрин купила надувные круги, и девочки в них плавали. Иногда она забиралась к ним в бассейн и, показывая на меня пальцем, говорила: «Плывите к маме, плывите к маме!» И смеялась, и хлопала в ладоши. А потом вылезала из воды и шла на пляж читать книжку. Если Вильям был рядом или, еще лучше, с девочками в бассейне, мне было гораздо легче, я уже не чувствовала такой угрозы от людей на шезлонгах: руки ниспадают с подлокотников, глаза прикрыты от слепящего солнца. Но Вильям никогда не купался подолгу, и вскоре я снова оставалась с девочками одна — и мне становилось страшно.
В день отъезда, в аэропорту, девочки всегда капризничали, а Вильям (так мне запомнилось) подолгу молчал. В самолете я садилась между девочками и старалась их развлекать, хотя меня брала злость. Потому что, если одна из них плакала, соседи бросали на меня недовольные взгляды, а Вильям с Кэтрин сидели где-нибудь в другом ряду.
С тех пор я объездила полмира — мои книги выходят в разных странах, и зарубежные издательства приглашают меня на встречи с читателями, и еще меня зовут на фестивали, — словом, я побывала во многих местах и много летала первым классом, где тебе выдают маленький наборчик с зубной щеткой и пастой и маской для сна, через все это я проходила уже много раз.
Какая странная штука — жизнь.
* * *
В субботу мы с Беккой и Крисси встретились в «Блумингдейле», это наша давняя традиция. Мы покупаем замороженный йогурт на седьмом этаже, а потом гуляем по магазинам. Я уже писала об этом в одной из прошлых своих книг.
Так вот, когда мы встретились в «Блумингдейле», Бекка воскликнула:
— Мам! Что за херня свалилась на папину голову? Сначала от него уходит жена, а теперь он узнаёт, что у него есть какая-то там сестра? Мам! — Она смотрела на меня широко раскрытыми карими глазами.
— И не говори, — ответила я.
— Бедный папа, — серьезно сказала Крисси.
— Да уж, — сказала я.
Как хорошо, сказали девочки, что я поеду в Мэн вместе с ним.
Я окинула Крисси взглядом, но не похоже было, что она беременна, и она ничего не говорила на этот счет — лишь когда мы зашли в секцию обуви, уже после йогурта, она сказала:
— Я пойду к специалисту, мам. Моложе я не становлюсь.
— Ясно, ну хорошо, — ответила я, и она взяла меня под руку.
В некоторых культурах мать накинулась бы на дочку с расспросами: «К какому специалисту? Мне сходить с тобой? Расскажи подробнее, что происходит?» Но я принадлежу к другой культуре, у меня пуританское воспитание, у моих родителей были пуританские корни — они этим гордились, — и у нас дома так не разговаривали. У нас дома вообще мало разговаривали.
На прощанье я, по обыкновению, поцеловала девочек и, по обыкновению, ощутила боль расставания. Но на этот раз мое сердце болело чуточку сильнее.
— Удачи! Удачи! — кричали они с другой стороны улицы, спускаясь в подземку. — Звони и держи нас в курсе! Пока, мам! Пока, мам!
* * *
Раз уж я недавно упоминала о своем отце, скажу о нем кое-что еще. У него был жуткий посттравматический синдром. Он сражался на войне в Германии, и это очень отразилось на его психике. Он никогда не говорил о войне — о том, что он был на фронте, нам, вероятно, рассказала мать. Его посттравматический синдром (хотя в детстве я не знала, как это называется) выражался в такой сильной тревожности, что она приводила почти к непрерывному сексуальному возбуждению. Часто он ходил по дому…
Вдаваться в подробности я не стану.
Но я любила его, нашего отца.
Я его любила.
Наверное, я упомянула о папе, потому что, собираясь в Мэн, думала об отце Вильяма. Как я уже говорила, он воевал на стороне нацистов. (А мой отец воевал против них.) Вильгельм и Кэтрин состояли в переписке, и, по словам Кэтрин, он писал ей из Германии, что ему «не нравятся те вещи, которые сделала его страна». Но ни одно из его писем не сохранилось — я хочу сказать, после смерти Кэтрин никаких писем мы с Вильямом не нашли, — так что, по сути, мы не знаем, что его отец думал о войне, если не считать одной их беседы, когда Вильяму было лет двенадцать и его отец сказал про Германию, что ему не нравится, какие вещи сделала его страна. Складывая в чемодан летнюю блузу, я размышляла: почему отец Вильяма вернулся в Америку? Только ради Кэтрин? Или, может, он хотел стать американцем? Его подобрали в окопах во Франции американские солдаты, и он думал, что его застрелят, но они этого не сделали. И он говорил — со слов Вильяма и Кэтрин, — что хотел бы найти этих людей