с каким-то замогильным подвывом – уж на что черепаха Таня была хладнокровное существо, а и она не выдержала, спрятала голову под низкий козырёк панциря.
Трамвай завернул с Садовой и, моргая подслеповатыми фарами, нехотя поплёлся вперёд.
Вёл он себя непонятно, трамваи так себя не ведут: то делал громкий рывок, то намертво примерзал к рельсам, а то начинал раскачиваться – опасно, из стороны в сторону, дрожа всё мельче и мельче и судорожно дребезжа стёклами.
Я посмотрел на номер. Номер был почему-то тринадцатый. Удивиться я как следует не успел, потому что водил глазами – высматривал по сторонам Женьку.
Я ещё продолжал надеяться, что Женька всё-таки подойдёт.
Вагон с несчастливым номером остановился напротив нас. Всхлипнула гармошка дверей, прорезиненные мехи сложились, и улица откликнулась эхом.
Из трамвая никто не вышел, а входить в него было некому. Я вздохнул, надо было возвращаться домой. Сейчас вагончик уедет, помашу ему на дорожку ручкой и тоже тронусь – поздно уже.
Но трамвай будто в землю врыли. Или кончился в проводах ток. И людей в трамвае было не видно, лишь неясно маячила впереди кукольная фигурка вагоновожатого. Двери были раскрыты настежь, и я решил заглянуть. Подошёл, залез на ступеньку, сунул краешек глаза внутрь. И почувствовал толчок в спину. Двери за мной закрылись.
– Всё, пионер, приехали. Конечная остановка, – сказал мне знакомый голос.
И день превратился в ночь.
18
В ночи горели два спичечных неподвижных глаза. Сколько было времени, я не знал. Пахло камнем, сырой землёй и почему-то нашей школьной столовой.
Два глаза пододвинулись ближе. Я протянул к ним руку и почувствовал шершавую кожу. Я узнал черепаху Таню.
– Где мы? – спросил я её и испугался своего голоса. Было в нём что-то чужое, но Таня его узнала и лизнула меня ниточкой языка.
Я взял её на ладонь и погладил островок панциря. Вдвоём было не так страшно – даже в этой неживой темноте.
Я прислушался – где-то пела вода. Значит, жизнь в этом мире есть.
– Будем искать выход. Идём, – сказал я весёлым голосом, чтобы она не думала, что я трушу.
И мы пошли: она – у меня в руке, я – растопыренной пятернёй тыча наугад в темноту.
Скоро мы увидели свет: маленький, чуть заметный, будто его прятали в кулаке.
Запахло водой и ветром.
Мне сразу сделалось хорошо, и я зашагал быстрее.
Когда мы дошли до света, радости моей поубавилось. Перед нами была грубая гранитная стенка и бойница величиной с носовой платок. В бойницу летели брызги и таяли на железных прутьях, которые её сторожили.
За стеной плескалась вода. Фонтанка, я узнал её сразу – по голосу ленивой воды.
А свет, к которому мы пришли, был жёлтой тенью зажжённых на берегу фонарей.
Я даже определил место, где мы сейчас находились: примерно между Климовым переулком и въездом на Египетский мост.
Моста отсюда было не разглядеть – слишком узкой была дырка в граните и мешали отсветы на воде. Египет тоже скрывал туман и загораживала дымка береговых тополей.
Что делать, размышлял я. Стоять здесь, смотреть на Фонтанку и ждать случайного катера? А дальше? Ну будет этот случайный катер, ну увидят с него за решёткой чью-то бледную тень лица, ну, допустим, даже и выслушают. Но какой идиот поверит во всю эту историю с чемоданами? Я бы на их месте ни за что не поверил.
Только теперь моё место здесь, в этой каменной мышеловке, и такое это место чужое, что покуда не вернулся мой давешний трамвайный знакомый, надо отсюда как-нибудь выбираться. И чем скорее, тем лучше.
И мы отправились обратной дорогой на поиски своего спасения.
Мы шли, спотыкались о какие-то корни и скользкие железные трубы, перешагивали в темноте ямы, в них светилась и шевелилась тьма, закрывали руками голову от хохочущих летучих существ, бежали, падали, поднимались, насмерть разбивались о стены, плакали в загаженных тупиках, и когда сил уже не осталось, а осталось только лечь умереть, я увидел высоко над собой маленькую сиротливую звёздочку, висящую на безлюдном небе.
Мы стояли на дне колодца, из которого вычерпали всю воду; его стены были из бетонных колец, и наверх, вделанные в бетон, вели узкие металлические скобы.
Пересадив черепаху Таню с руки себе на плечо, я проворно, по-обезьяньи, стал карабкаться к сиротке-звезде.
Она была уже совсем близко, когда голова моя упёрлась в железо, и я понял, что до неба нам не добраться.
Звезда была за решёткой. То есть, наоборот, за решёткой была не она, за решёткой были мы с Таней.
Я приник глазами к железу и тоскливо посмотрел на звезду. Это была не звезда, это тускло светилось окошко – одинокое среди тёмной вереницы других.
Место было очень знакомое. Настолько знакомое, что сердце моё сжалось, как загнанный в западню зверёк.
Это был школьный двор, наш – я знал в нём каждую каплю в осенних лужах и каждого беспризорного воробья.
Решётка, через которую мы смотрели, была зарешёченным входом в бомбоубежище. А ключ был далеко-далеко – у Василия Васильевича на шее. Это его окошко бросало нам крохи света.
Опять свобода махнула белым платочком и скрылась в крокодильем нутре.
Я медленно слез обратно и сел, уставясь на мутное пятно на стене. Мне уже ничего не хотелось, я стал той самой лягушкой, которая, угодив в молоко, покорилась своей судьбе.
Я сидел и смотрел на пятно, и чем дольше я на него смотрел, тем больше оно меня раздражало. Сначала я не понимал почему, потом, когда пригляделся, понял.
Пятно было не игрой света и не облепленной мухами паутиной. На стене висела мишень – квадратик серой бумаги, какие вешают для стрельбы в тире. Только посередине, где положено быть десятке, был нарисован маленький человек в розовом пионерском галстуке и в серой школьной одёжке. В том месте, где под форменной курткой было спрятано его сердце, на мишени чернела дырочка с рваными обугленными краями. Нетрудно было понять,