не могла повторить ужасных слов, сказанных об Одиссее, — мне казалось, что, если я произнесу их, они станут правдой. Или все подумают, что это правда, — а это почти так же ужасно. Меня наказали за беспричинную драку, и я ходила счастливая и гордая — ведь я пострадала за Него.
Я помню отцовский дом в Спарте — небольшой, но светлый, открытый солнцу. Стены во всех комнатах были покрыты веселыми росписями, ветер колыхал белые занавески — они всегда были отдернуты, и солнце пронизывало дом. Он стоял на лугу на левом берегу Эврота, совсем недалеко от царского дворца, в котором тогда уже был хозяином Менелай.
Отец не ограничивал моей свободы, и ребенком я часто сама бегала в гости к Гермионе, дочке Менелая и Елены — она была полутора годами младше меня. Елену я видела редко, а Менелай любил с нами возиться. Он был большой, шумный и часто, подхватив меня под мышки, подбрасывал высоко в воздух, и я визжала от страха и восторга.
За дворцом был огромный сад, мы с Гермионой забирались в кусты крыжовника и рвали кислые ягоды — от них сводило рот, но мы их любили. Однажды на берегу Эврота я поймала руками маленькую рыбку, а Гермиона сказала, что человек, который ловит рыбу, сам в нее превращается, — она точно знает. Сначала мне понравилось думать, что у меня вырастут хвост и плавники и я буду плавать, но Гермиона объяснила, что я теперь буду есть только вонючую тину и червяков и никогда не увижу маму. Я с плачем побежала домой через царский дворец, и меня увидел Менелай. Он объяснил, что в рыб превращаются только те люди, которые рыбачат в озере Посейдона, в Эгии, а в нашем Эвроте ловить рыбу не опасно. Я успокоилась и уснула прямо у него на руках. Потом мы как-то ездили двумя нашими семьями к этому озеру, точнее, в храм Посейдона, который стоит на его берегу. Я была уже большая, лет восьми, и не верила, что люди могут превращаться в рыб, но местные женщины сказали мне, что это правда и поэтому у них в селении нет рыбаков.
Это была наша последняя общая поездка с семьей Гермионы. Очень скоро Елена бросила мужа и тайно уехала в Трою с гостившим у них Парисом — Менелай в это время был на Крите, на похоронах деда. Менелай очень тяжело переживал, и отец велел мне пореже бывать в их доме — там сейчас не до меня. Особенно удручало Менелая, что Елена и Парис бежали, пока он был в отъезде, да еще и прихватили с собой драгоценности и рабов. У Менелая богатств и без того хватало, но его обидел обман. Однажды я слышала, как он говорил моему отцу, что, если бы Елена честно сказала, что хочет разойтись, он бы отпустил ее и сам дал бы за ней приданое.
— Подумаешь, сокровище, — говорил он, — мы с ней не очень-то ладили в последнее время.
В те годы развод был уже делом обычным, тот же Геракл (кстати, мой родственник через Персея) незадолго до этого не только развелся со своей женой Мегарой, но и выдал ее замуж за своего племянника Иолая. Поэтому слова Менелая никого не удивляли. Но то, что Парис надругался над законами гостеприимства, да еще и обокрал человека, у которого он гостил, многие восприняли как личное оскорбление. Елена, может, и считала, что берет в Трою собственное приданое, но, по традиции, все, что она принесла в дом Менелая, теперь принадлежало не ей, а мужу, и должно было перейти к их дочери.
Наглые Трои сыны, ненасытные страшной резнею!
Мало вам было стыда и позора, какими когда-то,
Злые собаки, меня опозорили вы! не страшились
Даже вы тяжкого гнева широко гремящего Зевса
Гостеприимца, который, дай время, ваш город разрушит!
Вас так радушно Елена, жена моя, встретила, вы же
Гнусно с собой и ее увезли, и богатства большие!
Гермиона стала грустной и капризной — она не слишком скучала по матери, но во дворце теперь все ходили озабоченными, а Менелаю действительно было не до детей. Из Микен приехал его брат Агамемнон — он был худой, черный, сердитый, и я его боялась. Они надолго закрывались в мегароне с какими-то другими заезжими мужчинами и там громко кричали; иногда и мой отец участвовал в этих собраниях. А потом Гермиону отправили к родичам на Крит, и я перестала бывать во дворце. Тем более что я понемногу становилась девушкой, и все то новое, что происходило с моим взрослеющим телом, волновало меня гораздо больше, чем чужие семейные дрязги.
Я теперь совсем иначе думала об Одиссее — мысли о нем вызывали какие-то странные ощущения. Я вспоминала его запах, и от этого груди набухали, а кожа покрывалась пупырышками. Приезжал он редко, раза три за эти последние годы. Я ждала его приездов, как чего-то самого главного в жизни, и каждый раз все было совсем не так, как мне мечталось. И все-таки это было счастье.
Как-то после отъезда Одиссея отец сказал, что я уже почти взрослая девушка и что мне теперь нельзя бегать по берегам Эврота и играть с соседскими мальчишками. Я пыталась спорить, но отец объяснил, что это — требование жениха. Царь Итаки был недоволен тем, как меня воспитывают, — он хотел иметь образцовую жену, которая не может дать повода ни к каким пересудам. После этого я немедленно прекратила свои прогулки и игры — я должна была стать достойной великого царя и воина, каким был Одиссей. Хотя должна признаться, что тогда он еще не успел прославиться никакими подвигами. Но для меня он всегда был самым великим из всех царей Ойкумены.
Когда мне исполнилось шестнадцать лет, мне довелось подслушать жаркую ссору между родителями. Мать говорила, что мы должны отказать Одиссею. Он — сын неизвестно какого отца, рано или поздно итакийцы не захотят, чтобы ими правил незаконнорожденный отпрыск Сизифа. Кроме того, назревает война, и вся Ойкумена будет винить в ней Одиссея. Если бы не клятва женихов, данная по его наущению, никому