Превратился ли этот «благородный господин» в коммивояжера, или произошла обратная метаморфоза, или, может быть, он был ни то, ни другое, а просто какой-нибудь неудобосказуемый русский эмигрант, волочившийся за ней еще прежде того, как мы поженились, — все это было совершенно несущественно. Она ушла. Стало быть, конец. Было бы полным безумием сызнова, как в кошмарном сне, приниматься за розыски и ждать ее.
На четвертое утро долгого и унылого морского путешествия я встретил на палубе церемонного, но симпатичного пожилого доктора, с которым игрывал в шахматы в Париже. Он спросил меня, как моя жена переносит качку. Я отвечал, что еду один; он был явно огорошен и сказал, что видел ее дня за два до отплытия, в Марселе, где она, как ему показалось, довольно безцельно бродила по набережной. Она сказала, что я вот-вот приеду с багажом и билетами.
Здесь-то, я думаю, и лежит разгадка всей повести — хотя если ты напишешь ее, пожалуй, не делай его доктором, потому что это уж очень заезжено. В ту минуту мне стало ясно, что ее вообще никогда не было. И я тебе еще вот что скажу. Как только я добрался до места, то поспешил удовлетворить какое-то свое болезненное любопытство и отправился по адресу, который она мне однажды дала: он оказался адресом безымянного проема меж двух конторских зданий. Я поискал фамилью ее дядюшки в телефонной книге; ее там не было; я навел кой-какие справки, и Гекко, который знает всех, сказал мне, что и человек этот, и его лошадница-жена и впрямь существуют, но что после смерти своей глухой дочери они давным-давно переехали в Сан-Франциско.
Разсматривая прошлое в образах, вижу наш исковерканный роман на дне глубокого, туманом наполненного ущелья меж двух прозаических скальных утесов: жизнь некогда была настоящей, будет настоящей и впредь, надеюсь. Не завтра, однако. Может быть, послезавтра. Ты, счастливый смертный, с чудесной семьей (как Инесса? что близнецы?) и разносторонними трудами (как поживают твои лишайники?), ты вряд ли сможешь разобраться в моей беде в смысле человеческих отношений, но, может быть, сквозь призму твоего искусства что-нибудь для меня да прояснится.
Но какая все-таки жалость. К чорту твое искусство, я ужасно нещастлив. Она все бродит да бродит взад и вперед, там где бурые сети растянуты для просушки на горячих каменных плитах и крапчатый отблеск воды играет на боку зашвартованной рыбацкой лодки. Я допустил, неизвестно где и как, какую-то роковую ошибку. В бурых ячейках невода там и сям поблескивают белесые пластинки обломанной рыбьей чешуи. Если не буду осторожен, все это может кончиться в Алеппо. Пощади меня, В., ведь ты бросишь на весы гирьку непереносимого предуказания, если поставишь это слово в заглавие.
1
В тысяча восемьсот девяносто девятом году, в солидном, удобном, словно фланелью подбитом тогдашнем Петербурге известная культурная организация, Общество ревнителей русской словесности, решила устроить торжественное чествование памяти поэта Константина Перова, умершего за полвека перед тем в пылком двадцатичетырехлетнем возрасте. Его называли русским Рембо, и хотя французский юноша был подаровитей, такое сопоставленье не лишено основания. Восемнадцати лет сочинил он замечательные «Грузинские ночи» — длинную, раскованную «поэму-сон», иные пассажи которой прорываются сквозь покров шаблонного восточного колорита, и тогда веет райским холодком, который вдруг обнаруживает чувствилище истинной поэзии между лопатками читателя.
Спустя три года появилась книга его стихотворений: он тогда увлекся каким-то немецким философом, и иные стихи этого периода производят удручающее впечатление, ибо в них он пытается сочетать, с карикатурным результатом, настоящую лирическую судорогу с метафизическим объяснением мироздания; прочие же и теперь не менее ярки и необычны, чем в те дни, когда странный этот юноша вывихивал суставы русского словаря и свертывал шею общепринятым эпитетам, чтобы заставить поэзию захлебываться и вопить, а не чирикать. Большинству читателей нравились более всего те его стихи, где идея равноправия, столь характерная для пятидесятых годов, выразилась в восторженной буре темного красноречия, которое, по словам одного критика, «не столько указывает вам врага, сколько вызывает непреодолимое желание борьбы». Что до меня, то я предпочитаю его более прозрачную и в то же время более шероховатую лирику, например «Цыганку» или «Нетопыря».
Перов был сын мелкого помещика, о котором известно только, что он пытался завести чайную плантацию в своем Лужском имении. В юности Константин (если заимствовать интонацию биографа) проводил большую часть времени в Петербурге, кое-как посещая университет, потом кое-как подыскивая себе канцелярскую должность, — в сущности, об его деятельности известно очень мало, если не считать заурядных сведений, которые легко вывести из быта людей его круга. Отрывок из письма Некрасова, который случайно увидел его в книжной лавке, рисует образ угрюмого, неуравновешенного, «неуклюжего и сурового» молодого человека «с глазами ребенка и плечами ломового извозчика».
Упомянут он также в одном полицейском донесении: «негромко разговаривал с двумя другими студентами» в кофейне на Невском. Говорят, его сестра, бывшая замужем за рижским купцом, укоряла поэта за его увлечения белошвейками и прачками. Осенью 1849 года он навестил отца специально затем, чтобы просить у него денег на путешествие в Испанию. Отец его, человек простой и несдержанный, дал ему оплеуху, а спустя несколько дней бедняга утонул в местной речке. Его одежду и недоеденное яблоко нашли под березой, но тела так никогда и не обнаружили.
Слава его едва теплилась: отрывок из «Грузинских ночей» (всегда один и тот же) во всех антологиях; пламенная статья Добролюбова в 1859 году, восхваляющая революционные намеки в самых слабых его стихах; ходячее в восьмидесятых годах мнение, будто атмосфера реакции душила и в конце концов погубила отличный, хотя и несколько косноязычный талант, — вот, пожалуй, и всё.
В девяностые годы, с появлением более здорового интереса к поэзии, который, как это иногда случается, совпал с устойчивой и скучной политической эрой, стихи Перова начали было открывать заново, при том же либерально настроенные люди были непрочь следовать за указкой Добролюбова. Успех подписки на сооружение памятника в одном из городских парков превзошел ожидания. Известный издатель собрал по крохам все доступные материалы для биографии Перова и напечатал полное собрание его сочинений в одном довольно увесистом томе. Журналы посвятили ему несколько ученых статей. Вечер его памяти в одной из лучших столичных зал привлек массу народа.
2
За несколько минут до начала, когда участники еще сидели в комитетской комнате за сценой, дверь распахнулась настежь и вошел крепкого вида старик во фраке, знававшем лучшие времена на его или на чужих плечах. Не обращая ни малейшего внимания на уговоры двух добровольных распорядителей из студентов с нарукавными повязками, пытавшихся задержать его, он с безупречным достоинством направился к членам комитета, поклонился и сказал: «Я — Перов».
Один мой приятель, который вдвое меня старше, последний живой свидетель происшествия, передает, что председатель (который, будучи редактором газеты, имел большой опыт по части навязчивых посетителей) сказал, не поднимая головы: «Выставьте его вон». Этого никто не сделал — возможно, оттого, что принято соблюдать некоторую учтивость в отношении пожилого, хотя и весьма пьяного, надо было полагать, человека. Он же сел за стол и, обращаясь к выглядевшему безобиднее других Славскому, переводчику Лонгфелло, Гейне и Сюлли-Прюдома (а позднее члену террористической организации), деловито осведомился, внесены ли уже «деньги на памятник», и ежели внесены, то когда он мог бы их получить.
Все отчеты согласно подчеркивают, с каким необычайным спокойствием предъявил он свое требование. Он ничуть не напирал. Он высказал его так, будто совершенно не допускал мысли, что ему могут не поверить. Более всего поражало, что в самом начале этого престранного происшествия, в этой отдельной комнате, среди всех этих почтенных людей, какой-то человек с бородою патриарха, с выцветшими карими глазами и носом картошкой, ровным голосом разспрашивал о доходах от сборов, не затрудняясь предъявить даже такие доказательства, какие мог бы подделать обыкновенный самозванец.
— Вы родственник ему, что ли? — спросил кто-то.
— Я Константин Константинович Перов, — терпеливо сказал старик. — Меня известили, что в зале находится кто-то из моей родни, однако к делу это нейдет.
— Вам сколько лет? — спросил Славский.
— Мне семьдесят четыре года, — отвечал он, — притом я жертва нескольких неурожаев кряду.