Он сидел на площади. Напротив была часть деревни, еще не охваченная пожаром. Здесь, отделяясь от других домов, стоял небольшой домик, и на нем лежал германец с пулеметом. Полная луна освещала его сверху. Зарево пожара бросало на него красные блики. Он был так близок к Карпову, что ему видно было его длинное сухое лицо без усов и бороды с каской, накрытой серым чехлом. Домик окружили казаки и гусары и кричали германцу, чтобы он сдавался, но германец старался так повернуть пулемет, чтобы попасть в окружавших его людей. Но люди стояли слишком близко к дому, и ему это не удавалось, и тогда он стрелял вдоль по улице, по которой все бежали казаки и гусары.
— Ишь, черт проклятый! — кричал кто-то из казаков, окруживших германца-пулеметчика, — не сдается, сволочь. Эй ты! Один ты остался! Эйн! Эйн! Сдавайся, камрад! Вафен нидер!
Но германец не желал сдаваться.
— Митякин, полезай за ним, — кричали из толпы.
— Полезай! Сам полезай. Ишь ловкий какой! Не видишь, что ль, какой он! Оголтелый. Ему одно смерть. Он это понимает. Так он тебя и допустит.
— Чего, казаки, церемонитесь с ним? Поджечь его, так живо сдастся, — крикнул пробегавший мимо гусар.
— И то — поджечь. Ну, айда, ребята, за огнем.
Откуда-то быстро притащили зажженные соломенные жгуты и запалили хату. Красные языки поползли по темным стенам, отразились во вдруг покрасневшем окошке и весело затрещали по крыше.
— Слезай, брат, сгоришь.
Лицо германца выражало нечеловеческую муку и отчаяние. Он то поднимал глаза к небу, будто молился, то снова начинал стрелять из пулемета.
— Ишь какой! В огне не горит!
— Слезет.
— Нет, не слезает.
— Отчаянный.
— Братцы, что же это такое! — вскрикнул молодой казак Митякин. — Ведь горит.
Окружавшие примолкли и стали расходиться по улице. Пулемет замолк. Два длинных желтых языка пламени с легким шумом охватили с двух сторон германца. Он вдруг поднялся во весь рост, поднял кверху обе руки с сжатыми кулаками, его лицо, ярко освещенное пламенем, выразило нечеловеческую муку, но сейчас же он закрыл его руками и рухнул в огонь. Его не стало видно. Всюду бежали огненные струйки, и черный и белый дым, смешиваясь, валил к небу с острым шипением.
Карпов смотрел, как на его глазах живьем сгорал человек, и не мог шевельнуться. К запаху гари, горящей соломы примешался едкий запах паленого сукна и жареного мяса. Пламя выло и гудело в нескольких шагах от Карпова, и в этом пламени сгорал германец.
Два казака проходили назад. Они тянули за собою пулемет.
— Сюда безпременно вернуться надо. Пулемет, он не сгорит, останется — все доказательство, что донцы пять пулеметов забрали, — говорил один.
— Ну и гусары, брат, ловкие люди. Мы, грит, первые ворвались. На, поди, первые. Мы уже давно тут.
— Они с другого конца.
— А германец не то, что австриец. Отбежал и залег. Ишь садит опять.
Они увидали Карпова и подошли к нему.
— Ваше благородие, что с вами? — спросил тащивший пулемет казак. Карпов хотел ответить, но вместо звука голоса подступила изнутри в горло горячая густая кровь, он поперхнулся ею, хотел поправиться, дернулся всем телом и упал. Но, упав, он не потерял сознания. Только все, что происходило, казалось происходящим во сне.
— Вы ранены? Ишь, грех-то какой! Акимцев, побудь при его благородии, а я за носилками сбегаю живо. Да пулемет постереги, а то кабы солдаты не отобрали. Вся дивизия сюда идет.
Акимцев уложил Карпова поудобней, и Карпов видел ясное небо, на котором ярко светила луна. Верстах в трех не переставая стучали выстрелы винтовок и трещал пулемет. Ночной бой продолжался, но для Карпова он был кончен, и Карпову было странно, что то, что там будет, его не касается.
Он переживал то, что было. И то, что было — было адски хорошо. Он кинулся в деревню впереди сотни, на нем был новый китель-френч и рейтузы-галифе и это было адски красиво. И то, что он ранен, тоже адски здорово. О том, какие последствия будет иметь рана, он не думал. То, что он был в сознании, его ободряло. Он мог двигать руками и ногами, значит, руки и ноги целы. Он ранен в грудь. Пустяки. Он думал о том, как придет Государь и спросит его — вы ранены? — и он ответит — «пустяшная рана. Не стоит безпокоиться, Ваше Величество». Почему его должен спрашивать Государь, он не мог и сам объяснить себе. Откуда возьмется Государь — это было второстепенно. Но весь разговор с ним он рисовал себе вполне ясно. Он вступал постепенно из мира действительности в мир грез, и это было хорошо. Сгоравший на его глазах живьем германец в мире действительности был ужас, ни с чем не сравнимый, в мире грез это было — адски лихо.
Карпову хотелось рассказать кому-либо со всеми подробностями о бое, с самого начала. С того момента, как на опушку леса на громадной лошади приехал начальник дивизии и сердитым голосом выговаривал полковнику Протопопову за то, что он не идет с полком вперед, и как Протопопов вдруг сделался адски храбрым и скомандовал полку: «слезай»… Но рассказывать было некому. Акимцев лег на дорогу, облокотился о пулемет и сейчас же заснул, а те люди, которые проходили мимо него, шли не останавливаясь и не обращая на него внимания.
Карпов грезил своими грезами и временами забывался в тихом сне.
Пришли санитары с носилками. Они уложили Карпова и понесли за деревню, где на песчаной дороге стояли двуколки Красного Креста.
— Ну, полна, что ль? — услышал Карпов голос солдата, когда его втиснули в двуколку.
— Полна, трогай.
Колеса заскрипели по песку. Карпову опять захотелось рассказать о том, как он вел себя в бою. Но в двуколке было темно и непонятно, что за люди в ней лежали. У самого лица Карпова были чьи-то тяжелые, облипшие грязью сапоги, а за ними лежал кто-то и то стонал, то всхлипывал, то кричал жалобно и протяжно — ой, ой, ой!..
Это тоже походило на кошмар.
На сон походил густой сосновый бор, весь пропитанный серебром лунного света с блестящей лужайкой, с каким-то домом с крылечком, возле которого суетились сестры в белых косынках. Одна, в черной незастегнутой шведской куртке с повязкой с красным крестом на рукаве, подошла измученной походкой к Карпову, нагнулась к нему и спросила:
— Как вас зовут?
Карпов машинально ответил, как отвечал он в детстве:
— Алеша.
— Фамилия ваша? — не улыбаясь, спросила сестра.
— Карпов. Хорунжий Карпов, — отвечал он и хотел начать рассказывать, но сестру спросили с крыльца:
— Который это?
— Сто девяносто второй, Соня, — отвечала сестра.
— Изварин скончался, — сказал тот же голос.
— Боже мой! Это тридцать первый. Скажи Николаю Парамоновичу, чтобы о гробах распорядился.
— Успеем ли?
— Ты слыхала приказ генерала Саблина?
— Слыхала. Господи Боже мой! Сил нет. Этот куда?
— В грудь. В сознании.
— Тяжелый?
— Надо Софью Львовну спросить.
— Да, пусть несут в дом.
Только теперь Карпов вполне уяснил себе, что он ранен, может быть даже тяжело, и ему стало жутко.
Небольшая комната была ярко освещена висящей керосиновой лампой. Под нею стоял высокий длинный стол, накрытый белой простыней. На простыне лежал совершенно голый человек. Было видно худощавое грязное тело с выдающимися ребрами и запрокинутая назад темная голова с длинными по-казачьи стриженными волосами. Над ним стояли доктор в белом фартуке, молодая сестра и полная женщина, сильная брюнетка с большими красивыми глазами.
— Софья Львовна, — сказала сестра, сопровождавшая носилки с Карповым. — Офицера принесли.
— Сейчас, — отвечала полная брюнетка, — положите в угол. Раздеть надо.
Карпову стало стыдно, когда сестра в кожаной куртке нагнулась к нему и стала расстегивать ему ремни амуниции и пуговицы кителя.
— Я сам, я сам, — говорил Карпов. Но руки не повиновались ему, и он покорялся ловким движениям пальцев сестры.
Пришла другая сестра, обе начали отмывать залитую кровью грудь Карпова, и Карпов потерял сознание.
Когда он очнулся, он увидел, что лежит на полу, на соломе. Кругом него лежали, также на соломе, раненые солдаты и казаки. Было светло, наступило утро. Сестры и толстая Софья Львовна с усталыми землистыми лицами продолжали ходить и коротко переговариваться. За окном стучал молоток и слышалось тихое пение двух голосов. Один пел верно, старческим музыкальным тенором, другой вторил ему, не попадая в тон, сбиваясь и умолкая и потом снова пристраиваясь. Пели панихиду.
В разбитое окно тянуло осенним холодом и сыростью. В него вместе со звуками пения врывался запах ладана, можжевельника, моха и хвои и еще какой-то противный пресный запах, который временами заглушал все запахи леса. Где-то не очень далеко ровно били пушки и слышно было, как долго гудел снаряд и потом чуть слышно лопался — бум, бум, бум!