...Молчание... слышен плеск воды... каскады.
- Михаил Александрович!
- Что?
- Я вас хотел спросить: вы венчались в церкви?
- Да.
- Нехорошо сделали. Что за образец непоследовательности; вот и Тургенев свою дочь прочит замуж, - вы, старики, должны нас учить... примером...
- Что вы за вздор несете...
- Да вы скажите, по любви женились? (339)
- Вам что за дело?
- У нас был слух, что вы женились оттого, что невеста ваша была богата63.
- Что вы это - допрашивать меня пришли. Ступайте к черту!
- Ну, вот вы и рассердились - а я, право, от чистой души. Прощайте. А я все-таки зайду.
- Хорошо, хорошо, - только будьте умнее. ...Между тем польская гроза приближалась больше и больше. Осенью 1862 явился на несколько дней в Лондоне Потебня. Грустный, чистый, беззаветно отдавшийся урагану - он приезжал поговорить с нами от себя и от товарищей и все-таки идти своей дорогой. Чаще и чаще являлись поляки из края - их язык был определеннее и резче, они шли к взрыву - прямо и сознательно. Мне с ужасом мерещилось, что они идут в неминуемую гибель.
- Смертельно жаль Потебню и его товарищей, - говорил я Бакунину, - и тем больше, что вряд по дороге ли им с поляками...
- По дороге, по дороге! - возражал Бакунин. - Не сидеть же нам вечно сложа руки и рефлектируя. Историю надобно принимать, как представляется, не то всякий раз будешь зауряд то позади, то впереди.
Бакунин помолодел - он был в своем элементе. Он любил не только рев восстания и шум клуба, площадь и баррикады, он любил также и приготовительную агитацию, эту возбужденную и вместе с тем задержанную жизнь конспирации, консультаций, неспаных ночей, переговоров, договоров, ректификации64 шифров, химических чернил и условных знаков. Кто из участников не знает, что репетиции к домашнему спектаклю и приготовление елки составляют одну из лучших и изящных частей. Но как он ни увлекался приготовлениями елки, у меня на сердце скреблись кошки - я постоянно спорил с ним и нехотя делал не то, что хотел.
Здесь я останавливаюсь на грустном вопросе. Каким образом, откуда взялась во мне эта уступчивость с ропотом, эта слабость - с мятежом и протестом? С одной стороны, достоверность, что поступать надобно так; (340) с другой, готовность поступать совсем иначе. Эта шаткость, эта неспетость, diиses Zфgernde65 наделали в моей жизни бездну вреда и не оставили даже слабую утеху в сознании ошибки невольной, несознанной; я делал промахи а contre coeur66 вся отрицательная сторона была у меня перед глазами. Я рассказывал в одной из предыдущих частей мое участие в 13 июне 1849. Это тип того, о чем я говорю. Ни на одну минуту я не верил в успех 13 июня, я видел нелепость движенья и его бессилие, народное равнодушие, освирепелость реакций и мелкий уровень революционеров; я писал об этом и все же пошел на площадь, смеясь над людьми, которые шли.
Сколькими несчастьями было бы меньше в моей жизни... сколькими ударами, если б я имел во всех важных случаях силу слушаться самого себя... Меня упрекали в увлекающемся характере... Увлекался и я, но это не составляет главного. Отдаваясь по удобовпечатлительности, я тотчас останавливался мысль, рефлекция и наблюдательность всегда почти брали верх в теории, но не в практике. Тут и лежит вся трудность задачи, почему я давал себя вести noiens-volens67... Причиной быстрой сговорчивости был ложный стыд, а иногда и лучшие побуждения - любви, дружбы, снисхождения... но почему же все это побеждало логику?..
...После похорон Ворцеля - 5 февраля 1857, когда все провожавшие разбрелись по домам и я, воротившись в свою комнату, сел грустно за свой письменный стол, мне пришел в голову печальный вопрос: не опустили ли мы в землю вместе с этим праведником и не схоронили ли с ним все наши отношения с польской эмиграцией?
Кроткая личность старика, являвшаяся примиряющим началом при беспрерывно возникавших недоразумениях, исчезла, а недоразумения остались. Частно, лично мы могли любить того, другого из поляков, быть с ними близкими - но вообще одинакового пониманья между нами было мало, и оттого отношения наши были натянуты, добросовестно неоткровенны, мы делали друг другу уступки, то есть ослабляли сами себя, уменьшали друг в друге чуть ли не лучшие силы. (341)
Договориться до одинакого пониманья было невозможно. Мы шли с разных точек - и пути наши только пересекались в общей ненависти к петербургскому самовластью. Идеал поляков был за ними: они шли к своему прошедшему, насильственно срезанному, и только оттуда могли продолжать свой путь. У них была бездна мощей, а у нас - пустые колыбели. Во всех их действиях и во всей поэзии столько же отчаянья, сколько яркой веры
Они ищут воскресения мертвых - мы хотим поскорее схоронить своих. Формы нашего мышления, упованья не те, весь гений наш, весь склад не имеет ничего сходного. Наше соединение с ними казалось им то mй-sallianceoм, то рассудочным браком. С нашей стороны было больше искренности, но не больше глубины, - мы сознавали свою косвенную вину, мы любили их отвагу и уважали их несокрушимый протест. Что они могли в нас любить? Что уважать? Они переламывали себя сближаясь с нами, они делали для нескольких русских почетное исключение.
В острожной темноте николаевского царствования, сидя назаперти тюремными товарищами, мы больше сочувствовали друг другу, чем знали. Но когда окно немного приотворилось, мы догадались, что нас привели по разным дорогам и что мы разойдемся по разным. После Крымской кампании мы радостно вздохнули, а их наша радость оскорбила: новый воздух в России им напомнил их утраты, а не надежды. У нас новое время началось с заносчивых требований, мы рвались вперед, готовые все ломать... у них - с панихид и упокойных молитв.
Но правительство второй раз нас спаяло с ними. Перед выстрелами по попам и детям, по распятьям и детям, перед выстрелами по гимнам и молитвам замолкли все вопросы, стерлись все разницы... Со слезами и плачем написал я тогда ряд статей, глубоко тронувших поляков.
Старик Адам Чарторижский со смертного одра прислал мне с сыном теплое слово; в Париже депутация поляков поднесла мне адрес, подписанный четырьмястами изгнанников, к которому присылались подписи отовсюду, - даже от польских выходцев, живших в Алжире и Америке. Казалось, во многом мы были близки, но шаг глубже - и рознь, резкая рознь бросалась в глаза. (342)
...Раз у меня сидели Ксаверий Браницкий, Хоецкий и еще кто-то из поляков все они были проездом в Лондоне и заехали пожать мне руку за статьи. Зашла речь о выстреле в Константина.
- Выстрел этот, - сказал я, - страшно повредит вам. Может, правительство и уступило бы кое-что, теперь оно ничего не уступит и сделается вдвое свирепее.
- Да мы только этого и хотим! - заметил с жаром Ш.-Э. - Для нас нет хуже несчастья, как уступки... мы хотим разрыва... открытой борьбы!
- Желаю от души, чтоб вы не раскаялись.
Ш.-Э. иронически улыбнулся, и никто не прибавил ни слова. Это было летом 1861. А через полтора года говорил то же Падлевский, отправляясь через Петербург в Польшу.
Кости были брошены!..
Бакунин верил в возможность военно-крестьянского восстания в России, верили отчасти и мы - да верило и само правительство - как оказалось впоследствии рядом мер, статей по казенному заказу и казней по казенному приказу. Напряжение умов, брожение умов было неоспоримо, и никто не предвидел тогда, что его свернут на свирепый патриотизм.
Бакунин, не слишком останавливаясь на взвешивании всех обстоятельств, смотрел на одну дальнюю цель и принял второй месяц беременности за девятый. Он увлекал не доводами - а желанием. Он хотел верить и верил, что Жмудь и Волга, Дон и Украина восстанут, как один человек, услышав о Варшаве, он верил, что наш старовер воспользуется католическим движением, чтоб узаконить раскол.
В том, что между офицерами войск, расположенных в Польше и Литве, общество, к которому принадлежал Потебня, росло и крепло, - в этом сомнения не могло быть - но оно далеко не имело той силы, которую ему преднамеренно придавали поляки и наивно Бакунин...
Как-то, в конце сентября, пришел ко мне Бакунин, особенно озабоченный и несколько торжественный.
- Варшавский Центральный комитет, - сказал он, - прислал двух членов, чтоб переговорить с нами. Одного из них ты знаешь - это Падлевский, другой Гиллер, закаленный боец, он из Польши прогулялся в кандалах до рудников и, только что возвратился, снова (343) принялся за дело. Сегодня вечером я их приведу к вам, а завтра соберемся у меня - надобно окончательно определить наши отношения.
Тогда набирался мой ответ офицерам68.
- Моя программа готова; я им прочту мое письмо.
- Я согласен с твоим письмом - ты это знаешь... но не знаю, все ли понравится им; во всяком случае, я думаю, что этого им будет мало.
Вечером Бакунин пришел с тремя гостями вместо двух. Я прочел мое письмо. Во время разговора и чтения Бакунин сидел встревоженный, как бывает с родственниками на экзамене или с адвокатами, трепещущими, чтоб их клиент не проврался бы и не испортил бы всей игры защиты - хорошо налаженной, если не по всей правде, то к успешному концу.